…Люба понемногу оттаивала. Лишенная переписки и посылок, она со дня ареста ничего не знала о своей матери — единственном оставшемся близком и любимом человеке. Страхи за нее точили Любу, она воображала новые тюрьмы и мытарства, через которые уже с двадцатых годов проходила ее мать. Мне удалось довольно быстро наладить нелегальную переписку: Любины письма отправлялись через вольняшек, ездивших & командировку, а мать давала о себе знать через подставное лицо. Писала она иносказательно, задавая иногда, перестаравшись, неразрешимые головоломки. Поступило и несколько посылок Люба приоделась.
И снова зыбкое лагерное благополучие усыпило привычную мою настороженность травленого зверя. И мы оба были молоды, и у обоих не было будущего, и общей была тоска по человеческим радостям. Мы одинаково искали иллюзий, способных подменить счастье…
Встречались мы с Любой в летнюю пору и вплоть до весны следующего года виделись почти ежедневно, иногда по нескольку раз в день: от Сангородка проектный отдел отстоял в пятнадцати минутах хода. Режим в этих особых лагерных подразделениях был, конечно, исключением, но моему вольному хождению содействовало и побочное обстоятельство: статья "соэ" расценивалась либерально, допускала расконвоирование.
Берег Ухты, где расположен Любин отдел, порос сосняком. Мы подолгу бродили по его прогретым незаходя-щим солнцем мосам в ковриках брусники. Особенно любимым был склон овражка с редкими старыми пнями и пушистой сосновой порослью. Высокое бледное небо над нами, дружелюбная тишина — и мы могли забыть про лагерь.
Женщины, по-настоящему страстные, целомудренны. Люба долго не решалась встречаться со мной в комнатке врача рентгеновского павильона, ключ от которого находился у Бояна Липского — обретенного мною в Сангородке друга и заступника.