И еще мемуары Гинзбург позволяют заключить об общем нравственном одичании утратившей совесть советской "интеллигенции", перенявшей мораль и понятия правящей клики [Свои суждения о воспоминаниях Аксеновой-Гинзбург я основываю на ознакомлении с ходившей по рукам в Москве самиздатовской машинописной копией. (Речь, по-видимому, идет о первом томе "Крутого маршрута", который Е. С. Аксенова-Гинзбург писала в надежде на публикацию в СССР. — Ред.)].
Потрясение, о котором я упомянул выше, не было тем ужасом и отчаянием, что охватывают человека, вдруг уразумевшего мерзость и непоправимость совершенных им злых дел. Не было началом раскаяния при виде причиненных людям страданий, а лишь возмущением обстоятельствами, швырнувшими их на одни нары с тем бессловесным и безликим "быдлом", что служило им дешевым материалом для безответственных социальных экспериментов и политической игры. Они не только не протянули руку братьям, с которыми их соединило несчастье, но злобились и обосабливались, как могли отгораживались от лагерников прежних наборов. Всякое соприкосновение с ними пятнало, унижало этих безупречных, стопроцентно преданных слуг режима.
Все это, считали отставные советские партдеятели, происки врагов, агентов капитализма. Как удобно этой емкой формулой все объяснить, оправдать и ждать "happy end"…
Именно агенты пробрались в карательные органы, чтобы расправиться с вернейшими солдатами партии и подорвать веру в непогрешимость ее "генеральной линии". Пусть им удалось там, наверху, оклеветать достойнейших — ложь будет неминуемо опровергнута, и тогда Вождь вновь взглянет отеческим оком на своих оговоренных верных холопов, и они станут с удвоенным рвением и преданностью выполнять его предначертания. Партия разберется, партия непогрешима, партия победит! Можно, положа руку на сердце, возгласить: "Да здравствует ее мозг и сердце, великий вождь Сталин!"
И первой заботой низвергнутых ответственных, вернее, безответственных сановников было установить — чтобы видело и оценило начальство — четкий водораздел между собой и прочими лагерниками. В разговоры с нами они не вступали, а если уж приходилось, то это был диалог с парией.
Однако скученность и теснота брали свое. Я приглядывался и прислушивался к заносчивым новичкам, стараясь разобраться — истинная ли вера и убежденность движут этими твердокаменными "партийцами"? Или в их поведении и высказываниях расчет, надежда на то, что дойдет же какими-то путями до Отца и Учителя, как пламенно горят любовью к нему сердца под лагерными бушлатами, как далеки они все от ропота и неколебимы в своей вере в правоту вождя и как ждут, когда он сочтет нужным шевельнуть мизинцем — поманить, и они ринутся наперегонки восхвалять его и славить, служить ему Великодушному и Справедливому! Чураясь зэков-некоммунистов, "твердокаменные" пытались сомкнуться с начальством, держаться с ним по-свойски, словно их вчерашних соратников и единомышленников, рука об руку укреплявших престол Вождя, — разделило всего недоразумение, случайность, которые вот-вот будут устранены".
И потом, разве нет больше на крупных постах, даже среди тех, кто на снимках и в газетах удостаивается быть названным "ближайшим учеником", приятелей, с кем от века на "ты"? С кем неделимы воспоминания о гражданской войне, с кем рука об руку водили продотряды, раскулачивали, устраивали процессы, работали в органах? Они заступятся…
Лагерное начальство на первых порах растерялось: безопасно ли мордовать нынче тех, перед которыми вчера тянулся? Ввело послабления: отдельные бараки, особый стол, освобождение от общих работ. Доходило до полных переворотов.