И самые неопределенные, платонические разговоры лагерников о побегах считались преступными и карались наравне с их подготовкой. Но весна была весной, и никакие наказания не могли пресечь смутных мечтаний о "воле", поощряемых видом возникающих из-под осевшего снега темных камней и бугорков земли, все шире освобождающихся ото льдов пространств воды, резкими криками первых морских птиц. Влажный, потеплевший воздух нес дыхание пробуждающейся там, на материке, жизни…
Рассудок говорил, что и за проливом, на всем просторе страны, жизнь так же угнетена, что нет больше ни единой вольной души. Человека, кто бы мог по-своему строить свою судьбу… И все же неопределенно тянуло вдаль. Будоражащий весенний воздух возрождал веру в одолимость придавивших злых сил, и глотнувшему его нестерпимо хотелось разогнуться, расправить плечи.
Среди соловчан долго ходили слухи о группе морских офицеров, бежавших с острова на катере и будто бы счастливо достигших берегов Норвегии. Работа в гавани дала им возможность тайно подготовить суденышко. И в один из непроницаемых осенних туманов, часто закрывающих Соловки, они вышли из бухты Благополучия в открытое море.
Я помню этот окутанный бесцветной пеленой день, когда в пяти шагах не видишь человека, поднятую по всему острову тревогу, вой сирен сторожевых судов, невидимо крейсировавших у берегов в поисках беглецов. Мы опасливо косились на бестолково патрулировавших кремль настеганных вохровцев, а в душе ликовали и молились за успех смельчаков.
Говорили, что сначала они ушли неподалеку — высадились на крохотном, поросшем лесом островке близ Соловецкого архипелага и, загрузив катер камнями, утопили его на мелководье. Потом подняли свою посудину, сняли двигатель и уже на парусе, в подходящую лихую погоду, уплыли к горлу Белого моря и дальше — на свободу.
Мы не могли знать, насколько соответствовали истине эти опасливо передаваемые подробности, так же как и легенды о надписях кровью на бревнах, грузившихся заключенными на иностранные корабли в Кеми, о беглецах, спрятавшихся в трюмах, но и они поддерживали в нас какие-то смутные надежды. Я же всегда про себя думал, что побег в пределы Советской страны — не для мен-я. И не только из-за того, что бежали за редкими исключениями уголовники, в биографии которых побег был всего-навсего пустяшным приключением, грозившим, на худой конец, фиктивной прибавкой к сроку, а для пятьдесят восьмой он влек за собой расстрел ("вооруженный побег с целью поднять восстание"), — но потому, что отдавал себе отчет, насколько не приспособлен — по внешности своей и свойствам характера — к подпольной жизни. Не мог я представить себя живущим под чужим именем, добывающим фальшивый паспорт, надевающим личину.
Другое дело — побег за границу! Он виделся мне желанным исходом. И чем больше ковалось искусственных обручей, назначенных спаять патриотические чувства с преданностью интересам партии, чем грубее вдалбливались лозунги о нераздельности "партии и народа", о тождественности коммунистических идеалов с национальными чаяниями россиян, тем резче и отчетливее ощущалась мною пропасть между ними. И крепло чувство освобождения любого русского от какой-либо солидарности с судьбами и благополучием режима.