Передо мною сидел на табуретке пожилой солдат с простреленною мякотью бедра. Солдат был в серой, неуклюжей шинели, лицо заросло лохматою бородою. Когда я обращался к нему с вопросом, он почтительно вытягивался и пытался встать.
— Сколько тебе лет?
— Сорок, говорят... А там кто его знает.
— Давно на войне?
— С Покрова. Нас в Красноярск пригнали на обмундирование, там стояли. Значит, стали вызывать охотников на войну, я пошел.
Посмотрел я на него, — совсем старик, с смирными мужицкими глазами.
— Не жалеешь, что пошел?
— Не... Вот ногу бы залечить, опять бы пойти, — задумчиво ответил он.
Шершавый какой-то, понуренный... Что у него в душе? Чуялось смутное проникновение большим, общим делом, сознание властной связи с чем-то важным, Было непонятно, и чувствовалось, что этого не поймешь.
В палату ввели невысокого человека в чуждой, странной форме. Раненые зашевелились, взгляды направились на вошедшего.
— Японец!.. Японец!..
Невысокий человек медленно подвигался, опираясь на плечо санитара и волоча левую ногу; он внимательно смотрел вокруг исподлобья блестящими, черными глазами. Увидел мои офицерские погоны, вытянулся и приложил руку к козырьку, — ладонью вперед, как у нас козыряют играющие в солдаты мальчики. Побледневшее лицо было покрыто слоем пыли, губы потрескались и запеклись, но глаза смотрели бойко и быстро.
Пуля засела у японца в пояснице, Я показал знаком, чтоб он разделся. Солдаты молчали и следили за японцем с пристальною, любопытствующею неприязнью. Я спросил его, какой он армии, — Оку? Японец быстро улыбнулся и предупредительно закивал головою:
— Оку! Оку!
— Оку?.. — Я сомнительно поглядел на японца. — Не Нодзу ли? Ходя (приятель), — Нодзу?
Его быстрые, шельмовские глаза засмеялись, он опять закивал головою:
— Нодзу! Нодзу!
Японец раздевался. Снял широкую верблюжью шинель с козьим воротником, под нею был меховой полушубок-безрукавка. Солдаты засмеялись. Японец взглянул на них и тоже засмеялся. За полушубком следовал черный мундир с сорванными погонами (чтоб не узнали, какого полка), за мундиром — жилетка, за жилеткою — еще жилетка. Смех усиливался, перешел в хохот. Хохотали солдаты, хохотал японец. И оттого, что он так весело и добродушно хохотал со всеми, в смехе солдат пропала враждебность, и милый, дружный, соединяющий смех стоял в фанзе.
Японец снял еще фуфайку и коленкоровую рубаху. Пулевая ранка в пояснице уже запеклась. Японец вопросительно кивнул мне головою, потер руки и потом стал тереть свою круглую, стриженую голову с жесткими черными волосами.
— Помыться просит! — догадался фельдшер.
Я велел принести таз теплой воды и мыла. Глаза японца радостно заблестели. Он стал мыться. Боже мой, как он мылся! С блаженством, с вдохновением... Он вымыл голову, шею, туловище; разулся и стал мыть ноги. Капли сверкали на крепком, бронзовом теле, тело сверкало и молодело от охватывавшей его чистоты. Всех кругом захватило это умывание. Палатный служитель сбегал к баку и принес еще воды.
Японец благодарно взглянул на него и радостно засмеялся. Служитель поглядел вокруг и тоже засмеялся. Японец опять принялся тереть мылом грудь, шею и щетинистую голову. Скатывалась мыльная пена, брызгала вода, японец фыркал и встряхивался.
В углу на нарах лежал раненный в бедро солдат, которого я только что перевязал. Смотрел он, смотрел на японца; смотрел, как тепло сверкало под водою его чистое, крепкое тело. Вдруг вздохнул, почесал в голове и решительно приподнялся.
— Ну-ка! Дайко-ся, и я помоюсь!..