В начале августа пошли на Дальний Восток эшелоны нашего корпуса. Один офицер, перед самым отходом своего эшелона, застрелился в гостинице. На Старом Базаре в булочную зашел солдат, купил фунт ситного хлеба, попросил дать ему нож нарезать хлеб и этим ножом полоснул себя по горлу. Другой солдат застрелился за лагерем из винтовки.
Однажды зашел я на вокзал, когда уходил эшелон. Было много публики, были представители от города. Начальник дивизии напутствовал уходящих речью; он говорил, что прежде всего нужно почитать бога, что мы с богом начали войну, с богом ее и кончим. Раздался звонок, пошло прощание. В воздухе стояли плач и вой женщин. Пьяные солдаты размещались в вагонах, публика совала отъезжающим деньги, мыло, папиросы.
Около вагона младший унтер-офицер прощался с женою и плакал, как маленький мальчик; усатое загорелое лицо было залито слезами, губы кривились и распускались от плача. Жена была тоже загорелая, скуластая и ужасно безобразная. На ее руке сидел грудной ребенок в шапочке из разноцветных лоскутков, баба качалась от рыданий, и ребенок на ее руке качался, как листок под ветром. Муж рыдал и целовал безобразное лицо бабы, целовал в губы, в глаза, ребенок на ее руке качался. Странно было, что можно так рыдать от любви к этой уродливой женщине, и к горлу подступали слезы от несшихся отовсюду рыданий и всхлипывающих вздохов. И глаза жадно останавливались на набитых в вагоны людях: сколько из них воротится? сколько ляжет трупами на далеких залитых кровью полях?
— Ну, садись, полезай в вагон! — торопили унтер-офицера. Его подхватили под руки и подняли в вагон. Он, рыдая, рвался наружу к рыдающей бабе с качающимся на руке ребенком.
— Разве солдат может плакать? — строго и упрекающе говорил фельдфебель.
— Ма-атушка ты моя ро-одненькая!.. — тоскливо выли бабьи голоса.
— Отходи, отходи! — повторяли жандармы и оттесняли толпу от вагонов. Но толпа сейчас же опять приливала назад, и жандармы опять теснили ее.
— Чего стараетесь, продажные души? Аль не жалко вам? — с негодованием говорили из толпы.
— Не жалко? Нешто не жалко? — поучающе возражал жандарм. — А только так-то вот люди и режутся, и режут. И под колеса бросаются. Нужно смотреть.
Поезд двинулся. Вой баб стал громче. Жандармы оттесняли толпу. Из нее выскочил солдат, быстро перебежал платформу и протянул уезжавшим бутылку водки. Вдруг, как из земли, перед солдатом вырос комендант. Он вырвал у солдата бутылку и ударил ее о плиты. Бутылка разлетелась вдребезги. В публике и в двигавшихся вагонах раздался угрожающий ропот. Солдат вспыхнул и злобно закусил губу.
— Не имеешь права бутылку разбивать! — крикнул он на офицера.
— Что-о?
Комендант размахнулся и изо всей силы ударил солдата по лицу. Неизвестно откуда, вдруг появилась стража с ружьями и окружила солдата.
Вагоны двигались все скорее, пьяные солдаты и публика кричали "ура!". Безобразная жена унтер-офицера покачнулась и, роняя ребенка, без чувств повалилась наземь. Соседка подхватила ребенка.
Поезд исчезал вдали. По перрону к арестованному солдату шел начальник дивизии.
— Ты что это, голубчик, с офицерами вздумал ругаться, а? — сказал он.
Солдат стоял бледный, сдерживая бушевавшую в нем ярость.
— Ваше превосходительство! Лучше бы он у меня столько крови пролил, сколько водки... Ведь нам в водке только и жизнь, ваше превосходительство!
Публика теснилась вокруг.
— Его самого офицер по лицу ударил. Позвольте, генерал, узнать, — есть такой закон?
Начальник дивизии как будто не слышал. Он сквозь очки взглянул на солдата и раздельно произнес:
— Под суд, в разряд штрафованных — и порка!.. Увести его.
Генерал пошел прочь, повторив еще раз медленно и раздельно:
— Под суд, в разряд штрафованных — и порка!