Домой на святки в этот раз я приехал совсем другим, чем в прежние годы. В первый же вечер после ужина у меня вышел очень горячий разговор с папой, - но не на отвлеченную какую-нибудь, теоретическую тему. Я упрекал папу, что он неправильно вел и ведет воспитание детей; что он воспитывал нас исключительно в правилах личной морали, - будь честен, не воруй, не развратничай; граждан он не считал нужным в нас воспитывать; не считал даже нужным раскрывать нам глаза на основное зло всей современной нашей жизни - самодержавие; что воспитывал в нас пай-мальчиков; что это антиморально говорить; "Сначала получи диплом, а потом делай то, что считаешь себя обязанным делать": в каждый момент человек обязан действовать так, как ему приказывает совесть, - пусть бы даже он сам десять лет спустя признал свои действия ошибочными.
Папа слушал с грустным изумлением и очень серьезно; молчал и внимательно глядел на меня. Потом стал говорить умно и веско.
- Ну, а если бы десятилетний мальчик вздумал для блага человечества взорвать динамитный склад в центре города, - сказал ли бы ты ему: "Действуй так, как тебе приказывает совесть", или объяснил бы ему, что он еще слишком молод, чтоб отыскивать пути к благу человечества, что раньше нужно ему поучиться арифметике и орфографии. Скажи, где, когда самые гениальные государственные деятели начинали свою творческую государственную деятельность в возрасте семнадцать-восемнадцать лет? И что это за разделение личной морали и общественной? Будь честен, будь стоек, и ты всегда окажешься достойным гражданином.
Общего языка у нас уже не было. Все его возражения били в моих глазах мимо основного вопроса. Расстались мы холодно. И во все последующие дни теплые отношения не налаживались. Папа смотрел грустно и отчужденно. У меня щемило на душе, было его жалко. Но как теперь наладить отношения, я не знал. Отказаться от своего я не мог.