В то лето Париж жил весело, исполненный веры столь же неколебимой, сколь неосознанной. Американские солдаты имели при себе много денег. Немцы были в Нуайоне, в сотне километров, уже так давно, что к этому привыкли и не особенно беспокоились. По ночам, при приближении бомбардировщиков Гота, звучали сирены, люди спускались в подвалы, падало несколько бомб. Из своей комнаты под крышей, возле Нового моста, я наблюдал воздушные бои — по правде говоря, видно было лишь скрещивающиеся лучи прожекторов. Мы вставали у окна и тихо говорили о том, как глупо можно умереть. «Если мои книги будут уничтожены, — говорил мой друг, — я не хотел бы их пережить... У тебя есть надежда на революцию, а у меня нет даже этого». Это был квалифицированный рабочий, мобилизованный в глупые наряды. Подозрение, доносы, страх царили всюду; несчастных арестовывали за одно слово, сказанное на улице. Я пользовался непрочной свободой, изучая историю искусств, — чем еще можно было заняться во время этой передышки? Наконец меня арестовали на улице два испуганных инспектора, которые ожидали почему-то, что я буду драться насмерть. Казалось, они обрадовались, когда я сказал, что у меня нет ни оружия, ни малейшего желания сопротивляться. Так как меня было решительно не в чем упрекнуть, кроме, быть может, «опасных идей», по замечательному выражению одного японского законодателя, я был в административном порядке сослан в концлагерь в Пресинье, в департементе Сарта.
Я обнаружил там целую группу революционеров, в большинстве своем русских или русских евреев, отнесенных, как и я, к разряду «большевиков» безо всяких на то оснований. Как только исчезают цивилизованные гарантии личной свободы, репрессии начинают осуществляться вслепую, беспорядочно, путано. В подобные эпохи принцип состоит в том, чтобы упекать за решетку всех, вызывающих подозрение: Бог разберет своих! Я не особенно возмущался, ибо ощущал себя чужим в этом мире и, стремясь лишь остаться в живых по причинам, далеким от личных, понимал, что само мое существование было нарушением неписаного закона конформизма. Я быстро создал в Пресинье русскую группу, насчитывавшую пятнадцать активистов и порядка двадцати сочувствующих. В нее входил только один большевик, инженер-химик Краутер-крафт, с которым я постоянно спорил, — он выступал за беспощадную диктатуру, отмену свободы слова, авторитарную революцию, насаждение марксизма. Мы хотели революции свободной, демократической — без лицемерия и мягкотелости буржуазных демократий, — эгалитарной, терпимой к идеям и людям, которая, если потребуется, прибегнет к террору, но отменит смертную казнь. С точки зрения теоретической мы неверно ставили проблемы, большевик, конечно, делал это лучше; но с точки зрения общечеловеческой мы были бесконечно более правы. Наше объединение было создано по необходимости, без глубокого взаимопонимания в него входящих. Под охраной усталых солдат территориальных войск, думавших лишь о том, как бы выгоднее продать нам несколько бутылок вина, на широком дворе закрытого монастыря мы организовывали просоветские митинги. Вместе со мной на них выступал Павел Фукс, старый пламенный анархо-коммунист, наивно гордившийся своим внешним сходством с Лафаргом. Бельгийцы, македонцы, эльзасцы, разного рода «подозрительные», некоторые действительно подозреваемые в ужасных, гнусных деяниях, слушали молча, с уважением, но без одобрения, так как опасались, что это произведет «плохое впечатление» на администрацию, и тогда прощай надежда на освобождение, а вообще: «Все останется как было, всегда существовали богатые и бедные, война у человека в крови, вы ничего не измените, лучше постарайтесь выпутаться сами...» Бельгийцы и эльзасцы были инстинктивными германофилами, македонцы, отверженные, молчаливые, державшиеся с достоинством, оставались горцами, готовыми бороться против всего мира за свою естественную свободу. Они жили общиной, как братья, все одинаково нищие, грязные, голодные; бельгийцы и эльзасцы делились на богатых, бедных и спекулянтов. Богатые оплачивали комнатушки поудобнее, украшенные изображениями улыбающихся полураздетых красоток, где проводили время в приготовлении лакомых блюд и игре в карты. Бедные стирали белье богатых. Самые бедные продавали богатым свой хлебный паек, на вырученные деньги, покупая окурки «у Торгаша», искали себе пропитание в мусорных баках и умирали, заеденные паразитами. Мы организовали для них распределение похлебки, но у нас практически не было денег, и мы не могли спасти всех. Они помирали, несмотря на наш суп. Спекулянты держали маленькие буфеты в углах общей спальни, давали деньги под залог, по ночам при свечах открывали игорные притоны, где часто происходили жестокие драки. У них имелись даже гомосексуалисты для озабоченных клиентов; благодаря тайным махинациям, дав на лапу охранникам, они могли доставить богатым небывалое счастье провести четверть часа в темном углу со служанкой с фермы. Целое общество в миниатюре — абсолютно враждебное нам. Мы его презирали, оно нас немного побаивалось.