И в самые лучшие годы моей жизни иногда без всякой причины находил на меня сплин, что в переводе у нас значит хандра. Свет становился мне не мил, и все казалось постылым. Такой недуг напал на меня в воскресный день, 10 генваря. Я не велел никого к себе пускать и, только что смерклось, при слабом мерцании одной свечки, лежал один с черными думами: вдруг письмо от Липранди. Он пишет, что, несколько дней будучи нездоров, сам не может явиться, и спрашивает, не слыхал ли я чего об ужасном происшествии, бывшем в окрестностях Белой Церкви? На этом самом письме написал я только сии слова: "Ничего не ведаю" -- и отослал к нему назад. Раз уже веселые мысли мои разогнал он недоброю вестию; тут мрачные рассеял он, возбудив опасения насчет графа, который находился в Белой Церкви.
Не прошло часу, как возвестили мне полицеймейстера Радича и с ним присланного от графа чиновника. Отказать им в приеме я не мог, да и не захотелось бы после письма Липранди. Чиновник сей был девятнадцати- или двадцатилетний юноша, Степан Васильевич Сафонов, только что в августе поступивший на службу в канцелярию графа, бывший при нем в Таганроге и в короткое время сделавшийся его первым любимцем (впоследствии времени был он первым его министром). Он подал мне две незначительные бумаги. "Неужели ничего более?" -- спросил я. "Да, -- отвечал он, -- я проездом в Кишиневе, имею секретное поручение далее и только переночую у Якова Николаевича" (Радича). Все это было так странно, что крайне меня удивило. Насчет происшествия сказал он, что граф приехал в Белую Церковь после оного. Это было возмущение Черниговского пехотного полка под начальством бывшего семеновца, знакомого мне Сергея Муравьева. 2 генваря происходило небольшое, но настоящее сражение: Муравьев и брат его Матвей взяты в плен, третий брат (Ипполит) убит, а некоторые из офицеров разбежались неизвестно куда,