Моим непосредственным подчиненным был молодой человек по имени, скажем, Потап Иванович. Это был юноша феноменально аккуратный, но и столь же феноменально медлительный. Его несложные обязанности состояли в переписке составленных мною бумаг, в размножении на гектографе циркуляров и в ведении входящего и исходящего журналов. Почерк у него был четкий и красивый, но при этом его эстетические склонности решительно мешали необходимой быстроте работы. Не довольствуясь ровными, как крупный бисер, строчками на странице, он стал заботиться о том, чтобы и на обеих сторонах страницы строчка совпадала со строчкой. Я порой с любопытством следил, как он, сидя почти рядом со мной за дверью соседней комнаты, подымал вертикально страницу журнала, стараясь обозреть обе ее стороны, одну левым, другую правым глазом. Признаюсь, я питал к Потапу Ивановичу некоторую слабость за его простодушие и своего рода «типичность». Мне казались до такой степени любопытными и его приемы, и его разговоры, что я стал ходить с ним в одну кухмистерскую, и через некоторое время наши отношения превратились в товарищеские — благодушно-юмористические с моей стороны, фамильярные со стороны Потапа Ивановича. А это уже было заметным нарушением приличного «служебного тона», привлекавшим внимание служебной среды.
На этой почве и возникло обстоятельство, чуть не вызвавшее служебную катастрофу. Эстетическая медлительность Потапа Ивановича, соединенная, правду сказать, с изрядной ленью, привела к тому, что он решительно не справлялся с делом. Я, наоборот, с письменной работой справлялся быстро, и у меня оставалось много времени. Само собой вышло как-то, что я сначала снял с Потапа Ивановича переписку начисто составленных мною бумаг, потом стал сам писать их гектографическими чернилами, размножать их и, наконец, часто стал даже записывать в «исходящий» журнал, требовавший порой особенной спешности. Не знаю, сам ли Владимир Иванович заметил, что ему приходится подписывать бумаги, написанные сплошь моей рукой, или кто-нибудь обратил его внимание на это явление, безнравственное с служебной точки зрения, только один раз наш начальник, заглянув в «исходящий», а затем обозрев гектографические циркуляры, резко объявил Потапу Ивановичу, что он более в статистическом отделении не служит. Я понимал, конечно, что в этом крушении бедняги значительная доля вины падает на меня, и мне удалось, не без некоторого труда, смягчить Драве. Потап Иванович остался на службе, но уже с «замечанием» и «предупреждением».
В тот же день, отправляясь в кухмистерскую, я заметил, что Потап Иванович на меня дуется, даже, можно сказать, прямо разъярен… На мой шутливый вопрос о причинах этого гнева он ответил тоном, в котором злоба была смешана с чем-то вроде презрения:
— А вы будто не знаете: ведь я чуть не лишился места и попал на дурной счет. А через кого?.. Все через вас!..
— Потап Иванович, — попробовал я возразить, — припомните. Ведь я говорил вам, что надо работать быстрее и меньше любоваться своим почерком.
— Говорил, говорил!.. Разве так говорят начальники… Прикрикнули бы, выругали бы построже, я бы давно подтянулся… А то поди ты!.. Я и не заметил, как вы всю работу стали делать за меня…
Я более не возражал, и через некоторое время Потап Иванович смягчился.
— И ведь вот удивительное дело, — сказал он доверчиво. — Отчего я такой на службе?.. А до баб, представьте, проворен!..
И он рассказал, что еще на днях один машинист, вернувшись домой в неурочное время, застал его у своей жены, и жизни его грозила сильная опасность, которой он избег, выказав чудеса ловкости и проворства…
— На это вот проворства хватило… — заключил он с раздумием…