В Сызрани нас ожидала длительная остановка. Объявили, что поведут в баню. Под конвоем вывели в город.
И впрямь — Россия! Какая же она другая по сравнению со Средней Азией! Здесь отчаянно лопотали листочки тополей и берез. Свежий ветер трепал волосы. Конец мая. Весна. С грачами. Еще холодная. Резвая. Звонкая. Дом! Забытое, родное проникло в клетки. Как жила без этого? Как могла? Вдали мелькнула Волга. С юности мечтала увидеть ее. Вот какой получилась встреча с великой рекой. Из груди вырвалось что-то вроде всхлипа.
Нас привели в настоящую баню. Из одного, другого, третьего кранов лилась вода. Кто был поздоровее, брызгался и кричал:
«Во-о-да!!» От самой ее наличности, потока, ненормированности впору было обалдеть. Перекрытые долгие месяцы корой грязи, мы отмывались выданным нам граммов в двадцать кусочком мыла, споласкивались, обливались снова и… счастливо слабели. Как же мы отвыкли от ощущения чистоты!
И снова холод, стук колес, хлопотливый ритм небольшой скорости…
После Сызрани стали задерживать выдачу хлеба, а затем и вообще перестали давать. «Нет хлеба!» — объяснили нам.
— Не имеете права оставлять нас без хлеба! — закричала Наташа.
Снаружи стали бить прикладом в дверь.
— Молчать! Или в изолятор захотела? — Наташины чары на конвоиров больше не действовали.
Против нашего состава остановился идущий на фронт эшелон. Впопыхах не разобравшись, что за товарняк стоит перед ними, солдаты, высовываясь из окон, подтрунивали:
— Эй, девицы-красавицы, куда с таким шиком шлепаете? Вместо ответа, оторвавшись от заветного окна, Наташа внезапно соскочила на пол и начала бить кулаком в стену вагона.
— Есть хотим! Где наш хлеб? Дайте нам хлеба! — обозленно, настоянно на голоде кричала она.
Ее взрывной крик с размаху ударил по нервам, подцепил, заразил остальных. Стучал и кричал уже весь вагон, за ним следующий, третий. И вскоре изнутри состава в стены и двери камер на колесах колошматили сотни кулаков, весь двадцативагонный состав.
— Отдайте наш хлеб! Есть хотим! Хле-е-ба-а! Хле-е-ба-а!
Стоял уже не крик, а рев. И не горлом орали, а голодной утробой, шальной надеждой на то, что, вопреки произволу, кто-то заступится за находившихся под замком.
У колес наших вагонов забегали начальство, охрана. Забеспокоились не на шутку. Пытались унять. Но поздно. Состав готовы были разнести в щепу.
Из военного эшелона наблюдали, переговаривались. Разобрались, что за состав стоит перед ними. Задетые за живое нашим воплем, оттуда выпрыгнули несколько военных и подошли к конвойной верхушке.
— Кто старший? Им положен паек. Почему не даете им хлеба?
Начальник поезда стал угодливо предлагать военным для выяснения пройти к нему в вагон.
— Принесите сюда накладные. Объясните при них, — не согласились они. Тон их стал до крайности резким. Среди прочих выделился особенно взвинченный голос:
— Не имеет права морить людей голодом! — Повелительно перекричал он всех.
И, услышав эту требовательную, накаленную интонацию, смолк наш состав.
— За кого заступаетесь, товарищи? За кого зас-ту-па-е-тесь? — стал их стыдить начальник конвоя. — За прес-туп-ни-ков.
В кромешной тишине, возникшей от душевной сосредоточенности, мы услышали бешеный крик заступника-фронтовика, поразивший срывом на предельно высокую ноту и тем, что ответ был храбр и смел:
— За кого? За своих матерей и жен, которые могут здесь оказаться.
Словно кайлом эта пронзительная нутряная правда сбила с души все наросты. Недвижно лежа в углу на полу вагона, я зажала рот, чтобы не закричать беспомощное и страшное: «Да, да, мы ни в чем не виновны, над нами издеваются. Мы не понимаем, за что!..» Как и многих, меня сотрясала истерика.
— Ошибочку, оплошность допускаете, товарищи военные, — отбивался начальник поезда.
Но фронтовики не отступали:
— Несите накладные! И не задерживайтесь! Мы возвращаемся на фронт после ранений, — доносилось до нас. — Нам надо знать, что в тылу все делается как положено!
Яростная сшибка ничем не возмутимого персонала охраны, наглевшего в тылу, с оголенными нервами фронтовиков, уже понюхавших огня и смерти, перевела все в ранг емких человеческих чувств, оставила о себе пожизненную память.
Военный эшелон дернулся, тронулся с места. И тут притихших женщин словно прорвало. Из женских глубин вырвалось что-то нежное, перевитое с непристойностью:
— На меня, кудлатый, на, бери!.. — кричал и кричал чей-то голос невидимому заступнику. — Эх, нам бы с тобой… Из отъезжающего состава так же откровенно, ответили.
— Возвращайтесь с войны живыми, парни! — неслось им вдогонку из нашего поезда.
И составы продолжили путь. Их — к войне и пулям. Наш — к другому аду.
Вот они какие — люди. Всякие. Маленькие и великие. И еще такие: родные, похоже, как и мы, с сорванными нервами уже навсегда. фронтовики тогда добились своего. Увидели, что в накладных фиксировалась ежедневная выдача хлеба и мыла. По спекулятивным ценам конвоиры сбывали их на рынках городов, где бывали стоянки. Возможно, я что-то и забыла из пережитого. Но знаю наверняка: заступничество и сострадание к таким, как мы, утрачивающим представление о себе, сохраняют душу.
— Он прав, сто раз прав! — сурово, без слез произнесла всю дорогу молчавшая женщина. — Сидим «за колоски», за то, что прокляли войну. Мы что, не матери их? Не сестры?..