25 января 1864 года, суббота
Факультетское заседание. После магистерского экзамена из политической экономии некоему... (забыл фамилию), выбор в доценты Астафьева, Бауера и Люгебиля. Избраны единогласно. Потом я прочитал предложение мое об избрании Сидонского в почетные доктора. Записка моя возбудила столь громкое одобрение, что положено в факультете изъявить мне благодарность. Раздались такие выражения: что это мастерское, художественное и верное изложение. Посмотрим, что скажет совет.
В заседании был и Куторга, который недавно приехал. Он решился подвергнуться баллотировке.
Признаюсь, грустно мне оставить университет! Большая и лучшая часть моей жизни посвящена была ему. Но, во-первых, я почти убежден, что не получу двух третей голосов в свою пользу, а во-вторых, может быть, я действительно и не в состоянии буду приносить той пользы слушателям, какую может принести им новое лицо с свежими силами? (Только не Сухомлинов, мой непосредственный преемник, который, бедняга, как-то сильно ослабел и телом и духом, особенно последним.)
Настоящее мое значение в науке есть философское, а теперь требуют исключительно фактов. Фактами по русской словесности и я, конечно, могу быть не беден. Но мне недостает возможности сравнительного способа, по незнанию моему иностранных языков. Вот где настоящий для меня камень преткновения. Я чувствуй мои силы в философской и эстетической сфере; знаю, что мои слушатели могут получить от меня, может быть, верные основные начала, могут развиться под моим руководством в высших соображениях по литературе и особенно утвердиться в нравственном, благородном сочувствии великим истинам науки и жизни, потому что я сам всем этим глубоко проникнут, имею для подобного направления достаточный запас опытности, а может быть, и способность.
Но достаточно ли всего этого при нынешних требованиях науки, как ее понимает большинство, особенно у нас? Вот в чем моя совесть не может быть спокойною. Конечно, без всякого глупого жеманства и мелочного самолюбия я могу сказать, что был бы во многих отношениях еще полезен университету. Но, может быть, ему нужны другого рода пользы, которых я не в состоянии ему дать.
Статья моя "Молодое поколение", как доходят до меня слухи, читается с большим сочувствием. Хотелось бы мне знать, как ее примет само молодое поколение. Тут для него ничего нет обидного. Напротив, мое сердечное чувство на его стороне. В этом, как и во всем другом, я только не допускаю крайностей. Для этого я и прибавил эпиграф: "Равновесие сил есть высокий закон жизни". Никак не могу понять, почему Катков не хотел ее напечатать. Причина, что я смотрю на молодое поколение как на корпорацию, слишком глупа и нейдет к делу, чтобы быть настоящею или истинною причиною. Тут скрывается какая-то задняя мысль. Главное же, мне кажется, это то, что Катков отуманен успехом своей газеты и вменяет себе в достоинство отвергать то, что другие одобряют. Впрочем, Катков и не отличался никогда верным тактом и пониманием собственно в оценке и анализе литературных вещей. А теперь он совсем одурел от успеха!
Если вам случилось оказать мне услугу, то не дерите же с меня процентов сто на сто, как какой-нибудь жид-ростовщик! Вот, например, господин Катков, сделав нечто хорошее своей газетой, теперь считает, что он купил этим право делать всевозможные гадости. С неслыханною наглостью всякого несогласного или расходящегося с его мнением он клеймит словами изменника, врага отечества, невежды и т.п. Но ведь это значит иметь слабую голову, чтобы так скоро опьянеть от успеха и надуться таким непомерным количеством спеси и самохвальства.