4 октября I860 года, вторник.
Письмо от Гончарова уже из Петербурга, куда он прибыл 26 сентября. Он описывает бедствия, которые претерпел в дороге вследствие всякого рода лишений, проистекающих из нашей всероссийской дикости и неустроенности. Гончаров предостерегает меня от того, чему сам подвергся.
Человечеству в течение веков удалось сделать много заслуживающего удивления. Но каждый человек в отдельности чрезвычайно мелок и ничтожен. Он бывает даже очень смешон, когда гордится своими личными преимуществами, своим умом, своими знаниями, своими доблестями, забывая, что всем этим он обязан или случайности природы и судьбы, или наследству, полученному им от совокупных усилий всего человечества.
Заходил к Старынкевичу и в разговоре с ним узнал о разных настроениях нашей цензуры. В "Русском слове" была напечатана статья о Гоголе, в которой говорится, что тот пользовался уважением публики до тех пор, пока не начал "воскурять фимиам царю небесному и царю земному". Государь, говорят, призывал по этому случаю министра, которому сказал: "Что обо мне говорят, я на то не обращаю внимания. Нельзя всеми быть любиму: одни любят, другие нет. Цари земные бывают с ошибками. Но о царе небесном нельзя так отзываться".
Хорошие слова, и в самом деле жаль, что литература наша говорит такие бестактные вещи. Она не понимает ни своего положения, ни своей задачи в настоящую минуту. И ее дело не дразнить и не тревожить умы, а руководить их и просвещать. Это прекрасная роль, и ее нельзя выполнять, неистовым образом все ругая, как это, например, теперь делает Герцен. Герцен имеет свою неотъемлемую заслугу, но и он гораздо лучше сделал бы, если б воздержался от ругательств. Однако он в другом положении, чем все прочие наши писатели. Он открыто взял на себя роль не руководителя, а возбудителя. В этом отношении на нем нет той ответственности, как на других. Герцен не участвует непосредственно в делах наших. Ему может не быть вовсе дела до соблюдения разных условий, которыми не должен пренебрегать ни один писатель, если он желает успешно и благотворно действовать на общество.
По моей совести и ни моему разумению, надо сдерживать слепое стремление, вызывающее из мрака духа бури, которого труднее остановить в его разрушительном течении, чем вызвать. Я родился, вырос, возмужал и теперь старею в отвращении и вражде ко всякому игу, ко всякому притеснению. Личное мое чувство, все привязанности моего сердца на стороне свободы и права. Но я никогда в моих идеях не играл легкомысленно жребием людей для осуществления каких бы то ни было утопий свободы и права. Я не считал и не считаю их возможными без опоры закона. Мне известно, как и всякому, что блага эти покупаются жертвами, что без кризисов нельзя обойтись в переходах общества от одного порядка вещей к другому. Но ускорять или возбуждать насильственно эти кризисы -- не мое дело. Напротив, я полагаю, что честный человек обязан смягчать их и содействовать тому, чтобы новый порядок вещей состоялся сколь возможно с меньшими пожертвованиями. Если история ничего даром не дает, то надобно по крайней мере заплатить за добро, которое она обещает или дает, сколь возможно дешевле. Мотать идеями на счет человеческой крови и мира общественного есть великое преступление. Те, которым суждено быть участниками и деятелями в этой сделке, обязаны быть мудрыми, а не рваться слепо к бездне вместе с толпой, которая не думает о том, что она оттуда вынесет.
Вечером в театре. Давали маленькую оперетку и балет "Два злодея". Балет шел прекрасно. Вообще эта часть спектакля в Варшаве, кажется, в цветущем состоянии. Но я обманулся, ожидая увидеть мазурку, настоящую польскую мазурку, полную страсти, бешенства и грации. Мазурку, точно, танцевали, но в бальных платьях, а не национальных костюмах, и так вяло и безжизненно, как бы это было в петербургских гостиных.