29
Утром писал «Эме Лебеф». Днем ходил к Ивановым, читал дневник, вступление при Городецком. Вступление очень понравилось. Эль-Руми предложил денег сколько мог, уговаривая брать меньше, чтобы не очень обременяться, если Сомов тоже достанет. Сережа читал свой рассказ, который нашли слабым. Диотима была очень душевна и обнимала меня, утешая. Дома прислали «Весы» и деньги из них; я тотчас же отдал долг сестре. Наши уехали к Варваре Павловне, а я, заехавши в парикмахерскую, отправился к Нувель. Он сидел и играл увертюру к «Предосторожности», - элегантная, веселая и блестящая, по-видимому. Феофил<актов> хочет изобразить Дягилева, Алешу Маврина, Нувеля, меня в «Александр<ийских> песнях». Пришел Сомов. О записке Бакста ни слова, ни звука и по прочтении дневника. Из дневника Вальт<ера> Фед<оровича> узнал, что Эль-Руми влюблен в Городецкого, у которого недавно родилась дочь, что [посвятителем] крестным Сомова был, кажется, сам Renouveau; потом долго, откровенно, отчасти зло, болтали; мне казалось, что ко мне переменились, не считают меня «своим», сговариваются быть у Ивановых без меня, читают мне наставления. Это, вероятно, было наказанье за то, что днем у Иванов<ых> мое тщеславие было крайне польщено тем, что я, по их словам, malfame[В дурной славе (франц.).] . Дома нашел записку от Инжаковича, просящего отдать долг. Но я был вечером счастлив, видя Сомова уже открыто, заведомо на этой стороне, говорившего тонко, зло и специально, и Нувеля, как опытного наставника, и перебиранье разных лиц, умозаключенья этические и эстетические, признаки глаз, рук, походки и т. п. Все было чудно, и мне чувствовалась важность и какая-то фантастичность всего этого. Конечно, вопрос о деньгах далеко не улажен. Я теперь буду стесняться писать о Павлике или пропускать, зная, что если не к самим отношениям, то к объекту их отнесутся не весьма дружелюбно.