27
Заезжал к Чичериным, потом к центральным Верховским. Было солнечно и очень ветрено, ехать приходилось в облаке пыли. Нева бурливо синела, и пароходы, дома на том берегу казались преувеличенно пестрыми. У Верховских удивились, что я еще не уехал, советовали написать Глазенапу, чтобы тот не остыл; всего живее был Дюклу и пришедшая Каратыгина, а в общем, там что-то погасло. Зашел к Юраше; у Макаровны только что уехал о. Иоанн, благословивший Николая разводиться с женой; я застал только расходящихся женщин. Ал<ександра> Павл<овна> стала нас угощать мороженым, вином, чаем, веселая и делающая привлекательными разные мелочи и пустяки. Юраша жаловался, что ему опротивело самому быть таким стариком, не пить, не авантюрничать и т. д. У него было очень бледное, опухшее и помятое лицо и нехорошие блуждающие глаза, я думаю, что у него или недавно был, или скоро будет припадок. Вчера он был весь вечер, и обед, и часть дня у Ивановых. Вечером, часу в 10-м, заходил ко мне, но швейцар догадался сказать, что меня нет дома. От них я поехал к Ивановым. Я несколько опоздал, но и Л<идия> Дм<итриевна> тоже запоздала с обедом. Вяч<еслав> Ив<анович> обижен, ненавидит всех, говорит, что я меняюсь, прихожу к номинализму и трюизмам и все-таки это не реализм (не все ли мне равно, реализм или нет то, что я делаю?), ревнует меня к Сомову, спрашивал, кого я больше люблю, его или Сомова, его или Диотиму, Сомова или Нувель. Мне нужно было всю уклончивость прямых и формальных ответов, чтобы установить эту лестницу любви. Опять без конца говорили о Феофилактове; после обеда мне хотелось спать, Вяч<еслав> Ив<анович> рассказывал мне подробно и частью читал «Прометея», но сон мой не проходил. Вяч<еслав> Ив<анович> поехал в «Ад<скую> почту», а я с Л<идией> Дм<итриевной> отправились в Таврический. Если на нас каждого в отдельности обращают внимание, то тут люди чуть не свертывали голов, смотря на нас. Я не очень смотрел публику, будучи с Л<идией> Дм<итриевной>, но представление было не из важных, не было ни плясунов, ни песенников; балалайки звучат как крылья сотней стрекоз, опьяненных круженьем. Мы много говорили о всякой всячине, она начала было рассказывать о планах Сомова на будущие картины, но не сумела передать, и мне было жалко, что он мне не говорит ничего подобного, не покажет своей мастерской и т. д. Мы пили чай и ели пирожки, раздирая их руками, я рассказывал о хулиганах, о приказчиках и монахах. Л<идия> Дм<итриевна>, кажется, готова была пуститься в эскапады по окраинам, будто зараженная мною. А может быть, она и сама такая. И иметь в таких прогулках товарищем женщину, хотя бы и Диотиму, благодарю покорно. Спрашивала, не возможен ли ей мой дневник. Я имел неосторожность прочитать у себя Вяч<еславу> Ив<ановичу> те места дневн<ика>, что про Гафиза, и он уязвился, что я не увлечен, говорю холодно, с насмешкой. По полосатому, розовому с желтым, небу неслись лиловые облачка, а дальше было зелено, и из театра, где шел «Риголетто», были слышны крики Джильды, запихиваемой в мешок; солдаты выходили, прямо подымая парусинные стены театра. Под марш мы быстро вышли нога в ногу на улицу без фонарей и пришли домой, когда Вяч<еслав> Ив<анович>, уже вернувшись, читал «1001 nuit». «Адск<ая> почта» не привела его в лучшее настроение, и, почитав немного «Le miroir des Vierges», я ушел, напутствуемый заявлением Иванова, что он не ненавидит только Городецкого, Бакста и Бердяева.