После года со дня начала реформ стали разрешаться «визиты» в лагеря. Ко многим приезжали семьи, и заключенные могли с ними встретиться, поговорить, провести время. Лагеря 1955 года отличались чистотой, порядком, санитарностью, даже в большей мере, чем квартиры и жилища вольнонаемных. Бывало, в 1955 году, когда у нас в зоне, в праздничный день, играл оркестр заключенных, под проволокой нашего забора собирались вольные, с наслаждением слушая музыку. Посещавшие заключенных семьи, в особенности приезжавшие из Центральной России, говорили, что нигде им так вольно и хорошо не было, как в нашем лагере. Это звучит парадоксально — и все же это правда. Центральная Россия оставалась СССР. Здесь же росло то новое государство в государстве, о котором я неоднократно говорил.
Режим оставил свою печать на жизни вольных людей. Там отсутствовала самодисциплина. Жизнь рвалась кусками. Дай, что дашь! Туфта, так туфта! Сегодня я на свободе, завтра меня упрячут в лагерь за катушку ниток или два километра железнодорожной прокладки. Получим и за одно и за другое одинаково. На воле, в особенности в центральной России, ходит пословица: где двое русских сойдутся, там и напьются, там же и подерутся. В клубах, на воле, жуткое пьянство. К девушкам отношение «лапальное». Разговоры только о последнем пьянстве, о том, где и что можно «достать», да о новейшей вспашке зяби новым, четырехкорпусным плугом.
В лагерях сидели люди, которые много видели, много читали, многому научились. Некоторые полмира прошли. С ними не заскучаешь. На лекциях, которые читали заключенные, собиралось много народу. Раскрывались многие тайны, о которых не пишут в газетах и даже в мемуарах, ширились горизонты в любой отрасли науки и искусства.
Приезжали к нам родители, семьи заключенных. Все встречали их приветливо, дарили подарки — кустарные самоделки, которым иной раз было место на выставках. Я сам много рисовал, и мои картинки шли нарасхват. И не только как подарки. Покупали их у меня вольные, покупал и надзор-состав.
Русские люди любят картины. У меня появилась возможность покупать краски, полотно и бумагу для акварели. Самым большем успехом пользовались копии известных художников дореволюционного времени. Я убивал на это развлечение свои праздничные дни, и труд мне приносил и радость и материальное благополучие.
Особую свежесть в лагерь вносил приезд жен наших лагерников с ребятами. Все заключенные ходили, как помешанные, от радости. Слышите, говорили они, ребята! Даже детский рев казался небесной, божественной музыкой. Малышей с рук не спускали, так что родители могли друг другом упиваться. С ребятами лет 7-10 играли в горелки, в бабки, в городки. Пожилые дяди лет в 45–50 носились с ребятами, играли в футбол, водили их в кино, усаживая на самое дорогое место, задаривали конфетами. Друзья по лагерю оказывали особый почет и уважение приезжей семье, которых она уже давно не видела в своем городе.
Я часто умилялся, смотря, как японец Нушима, маленький, сморщенный, в очках, сюсюкая, пришептывая и по-своему, по-японски, присвистывая, как щегол, ползает на четвереньках перед соплявым Ванюхой из Рязани, как высокий француз, известный химик и ученый, переодевает штанишки Машке из Одессы, датчанин, рыбак, попавший, якобы с шпионскими целями, в воды СССР, утешает маленького калмыка, а холодный норвежец терпеливо играет в шахматы с шестилетним Петькой из Тобольска.
Какой голод по семье, по ласке испытывали мы, знает только тот, кто провел годы в лагерях.
В то время, когда мы были «врагами народа», пока еще не попали в спецлагеря и не были выключены из всякого контакта с женщинами, в лагерях создавались связи. Заключенные женщины сходились с коллегами но сидению. Иной раз это была действительно любовь. Чаще всего похоть, которой потворствовала обстановка. Политзаключенные женщины обычно были верны своим друзьям, пока находились в одном лагере. При переводе друга в другие края, обычно лились горькие слезы, давались клятвы, но жизнь брала свое. Одни стремились к защите, вторые нуждались в женской заботе и ласке. У блатных и их «дам» все это было проще и, я сказал бы, гаже. Особенно были омерзительны блатные женщины, у которых голод не убивал звериной похоти, а как бы разжигал ее. Не дай Боже было попасть в женский лагерь, по каким-либо делам, поправкам, мужчине заключенному. Он едва ноги уносил от разъяренных фурий. Вся эта сексуальная грязь осталась далеко позади и была забыта. Атмосфера чистоты и опрятности в костюмах и в жизни оставляла свой отпечаток и на чувствах и мыслях. Чужая семья вызывала, может быть, зависть, но не плохую, а умиленную зависть. Мы все мечтали стать отцами, отдать все свои заботы, всю свою любовь жене и малышам. Мы забывали, что играем с чужими ребятами, и расставание с ними сопровождалось слезами не только отца, но и многих из нас.
Вспоминаю, приехала одна женщина, жена заключенного, отсидевшего из его «катушки» только пять лет. Она привезла с собой дочку, девочку лет семи, больную туберкулезом костей.
Бедненький, бледненький, чахлый цветочек! Ходила она при помощи костылей, да и то несколько шагов, и садилась, уставала. Мучили боли. При встрече с отцом, которого она, конечно, не помнила, она горько расплакалась. Это не был испуг, это даже не была радость. Это было какое-то новое, неизведанное чувство иметь отца. Бедняжка не сходила с его колен, вцепившись в грудь его куртки. Она, казалось, боялась, что мигом промелькнет ее радость, и ее опять увезут далеко, далеко от этого большого и сильного папы.
Грусть ребенка тронула заключенного китайца. В общей жизни он был замкнут и нелюдим. Его соотечественники говорили, что он по-китайски — большой ученый и, к тому же, богослов. Так вот этот китаец достал у приезжих женщин бабье платье, оделся в него и, проделывая самые комические прыжки и ужимки, заставил бледненькую Настеньку смеяться.
Как он был счастлив! Как он был счастлив! Прошли недели, месяцы, а этот замкнутый человек, нет-нет, да спрашивал, когда Настенька переселится в Чурбай-Нуру, уверяя, что он знает средства лечения костного туберкулеза, и каждый раз вспоминал, как бледненькая девочка смеялась, глядя на его обезьяньи ужимки.