А на 15-м, пользуясь нетребовательностью начальства и аудитории, со сцены пели всякую муру. Голосистая Неля Железнова, симпатично картавя, вызванивала:
Там мор-ре синее, песок и пляж!
Там жизнь пр-ривольная чар-рует нас!
То небо синее, мор-рскую гладь
Я буду часто вспоминать!..
Но в бараке, для своих, она со слезой в голосе пела совсем другую песню:
Над осенней землей, мне под небом стемневшим
Слышен крик журавлей всё ясней и ясней.
Сердце просится к ним, издалёка летевшим,
Из далёкой страны, из далеких степей.
Вот всё ближе они и как будто рыдают,
Словно грустную весть они мне принесли.
Из какого же вы неприветного края
Прилетели сюда на ночлег, журавли?
Я ту знаю страну, где луч солнца бессилен...
Там, где савана ждет, холодея, земля
По пустынным полям бродит ветер унылый -
То родимый мой край, то отчизна моя.
Холод, голод, тоска... Непогода и слякоть,
Вид усталых людей, вид усталой земли.
Как мне жаль мой народ, как мне хочется плакать!
Перестаньте ж рыдать надо мной, журавли...
Этот вариант "Журавлей", привезенный вояками с запада, нравится мне куда больше, чем тот, что теперь поет – хорошо поет, согласен – Алла Боянова.
Неля была очень музыкальна и даже любовь крутила с парнем по фамилии Музыка. После лагеря они с Жоркой поженились, о чем написали мне из Владивостока.
Певуний у нас было много, но самым большим успехом пользовалась Тамашка Агафонова. Маленькая, худенькая – чистый воробышек! Мы с Жоркой Музыкой забавлялись тем, что перекидывали ее из рук в руки как мячик. А голос у нее был на удивление сильный, низкий. Тамашка (по-другому никто нашу звездочку не звал – ни Тамарой, ни Томой) была прямо-таки влюблена в Ольгу Ковалеву – замечательную исполнительницу русских песен, которую теперь мало кто помнит. А Тамашка её спокойную, неаффектированную манеру решительно предпочитала эстрадной удали Руслановой. Рассказывая о ней, она никогда не говорила "Ковалева" или "Ольга Ковалева", а только полностью, с придыханием: "Оль-Васильна-Ковалёва". И пела все песни из её репертуара – и на концертах, и до, и после.
Девчоночке этой не было и двадцати лет. В лагерь она попала за прогул. Своим родителям написать об этом не посмела – как же: не было у них в роду каторжников! И все три года просидела без посылок. А когда освободилась, прислала своей – и моей – подруге Вальке Крюковой письмо.
"Валечка, – писала она – меня дома не ругали, жалели. На работу не пускают, велят кушать. Я уже поправилась на двенадцать килограмм..." Кончалось письмо так: "Валечка, как освободишься – приезжай! Валечка, передай привет Валерию Семеновичу, пускай он нарисует мне морячка и девочку".
И я нарисовал – как и раньше рисовал для неё – картинку. Конторским сине-красным карандашом изобразил матросика и девочку с огромными как у самой Тамашки глазами.
С Валькой – доброй, весёлой, бесхитростной – они очень дружили, хотя та была постарше года на четыре и москвичка. (Тамашка была из Вологды). В самом начале нашего знакомства Валька меня предупредила:
– Валер, на воле я прошла огонь и воду, а в лагере у меня была любовь только с одним человеком. Я тебе честно говорю: если он придёт к нам с этапом, я буду с ним.
Но конец нашему – очень счастливому – роману положил не приезд "одного человека", а совсем другое событие. Валентина, с её пустяковой бытовой статьёй попала под так называемую "частную амнистию". Такие амнистии объявлялись без особой рекламы довольно часто: для беременных, для мамок, просто для малосрочниц. (Пятьдесят восьмой это не касалось).
Нарядчик встретил меня у конторы и показал список – не очень большой.
– Твоя Валька тоже тут.
Я побежал искать её. Ещё издали крикнул:
– Валь, ты на волю идешь!
И – такая странная реакция – она вся залилась краской. Шея, лицо, уши стали пунцовыми. Я и не знал, что такое бывает. От стыда краснеют – но от радости?!
Сразу стали думать, в чем ей идти на свободу. У кого-то из женщин выменяли лиловое вискозное платьишко, еще какое-то шмотье. Раздобыли три лишних пайки хлеба – и простились.
А дня через три я получил письмо – такое же милое, как сама Валька. Вспоминала всё хорошее, писала, что не забудет... Может, и забыла, а я вот почти полвека спустя вспоминаю с нежностью. Оно и понятно: хорошие люди прочно застревают в памяти.