Летом Доллин улей обогатился еще одним гостем: появился Сережа, юноша семнадцати лет, чьи родители остались в гетто, а сам он жил в городе под видом арийца. Долли собиралась устроить для его матери то же, что и для Эдвина и Лиды. Уже были выправлены документы, подтверждавшие, что женщина лишь наполовину еврейка. Фрау Оречкину дотошно допросил Раука, и похоже было, что ей вот-вот разрешат покинуть гетто. Долли страшно была горда: еще одно дело провернула! Но дело не выгорело. Кто следует навел справки в Варшаве, откуда Сережина мать была родом, и объявил, что Оречкина — целиком еврейка, а потому ей надлежит «пока что» оставаться в гетто.
Долли же решила, что Сереже не вполне безопасно в его городском укрытии, и забрала его совсем к себе. Наплевать, что молодой человек живет с ней в одной комнате, кому хочется, пусть сплетничают. В этом-то и есть приключение! А ей только того и хотелось, и она всячески подчеркивала, что ее собственный сын, который теперь живет в Палестине, тех же лет, что и ее молоденький приятель.
Сережу она очень скоро избаловала и изнежила, одновременно постоянно браня и используя его. Их слишком уж близкие, интимные отношения скоро стали ее тяготить, хотя бы потому, что мешали ей принимать гостей, и она соорудила ему небольшую светелку на чердаке, где по крайней мере летом можно было достаточно уютно устроиться. Она не скрывала их связи ни от эсэсовцев, ни от евреев, одинаково часто и помногу проходивших через ее дом, но его присутствие в комнате и в компании досаждало и хозяйке, и гостям больше, нежели постоянная возня ее вертлявых назойливых нахальных псов.
Долли давно уже обустраивала на чердаке еще одно помещение, втайне от всех. Там уже отштукатурили стены и поставили маленькую печку, получилась настоящая комнатка. Там предстояло поселить доллину давнишнюю подругу, жену так называемого «братишки» — даму по прозвищу Мозичек[1]. Давно уже Долли обдумывала, как вытащить женщину из гетто в Вильнюсе, наконец съездила в Вильнюс, встретилась с подругой и все с ней обговорила.
Долли вернулась из Вильнюса весьма довольная своей поездкой и, как только будет готова комнатка на чердаке, собиралась забрать Мозичек к себе.
В то же время моя экстравагантная приятельница разыскала жену одного немецкого профессора, фрау Энгерт. Профессора уволили в начале оккупации из университета, с кафедры германистики, и определили в полевую комендатуру, благодаря чему его супруга пользовалась определенными привилегиями. Поначалу она даже долгое время жила не в гетто, а за его пределами, в отдельном домишке, и профессор по молчаливому согласию начальства мог ежедневно видеть свою жену, говорить с ней и снабжать необходимыми продуктами.
Поскольку фрау Энгерт говорила по-литовски, по-немецки, по-русски и по-польски, ее использовали как переводчицу в одном предприятии внешней торговли. Для молодой женщины, которую, как бы это ни было лестно и престижно, всегда в известной степени тяготила роль профессорской супруги, жизнь в гетто означала в определенном смысле возврат к своим корням, к своему народу, к своей исконной среде, так что ей это убогое существование даже нравилось — пусть в ничтожестве, зато среди своих. Оскорбления и лишения, которых с лихвой хлебнули остальные, ее, к счастью, пощадили, и ей оставалось лишь надеяться, что скоро, благодаря положению мужа, она сможет совсем переехать жить к нему.