Начиная с апреля я регулярно встречалась с Лидой в старой школе, правда, уже не в дощатой будке — она превратилась в настоящую клоаку, тонула в нечистотах. В крыле школы работали литовские каменщики и маляры, до нас им, к счастью, дела не было. Мы садились на ступеньки, держась за руки, мечтали: как-то оно станет потом, в будущем, и все время держали ухо востро — не идет ли управдом, не видать ли часовых? Удивительно: как ни безумна казалась затея Эдвина, она, кажется удавалась!
Эдвин жил в своей большой пустой комнате, где ему, казалось, принадлежат два квадратных метра у окна, занятые столиком, остального пространства он будто и не касался совсем. На столе разложены были открытые партитуры и нотные тетради. Он сочинял симфонию на основе «Танцевальной сказочки» Келлера[1], очевидно, юмор и благочестие этой книги были особенно по нраву Гайсту. За рабочим столом он проводил времени больше, чем за фортепьяно.
Из его дневника[2]:
«Здорово же у меня огрубели руки. Даже игра на рояле не доставляет больше удовольствия. Я настолько привык уже сочинять музыку безо всякого инструмента, там, внутри себя, что рояль, кажется, уже не звучит, как будто он уже лишний в моей внутренней гармонии. Я заколдован, я сплю. Не надо будить спящего, ни к чему. Когда глухой, милостью провидения обретает вдруг слух, то неизменно к радости его примешается горчинка. Если прозреет слепой, то ему, наверняка, не лучше: свет ясного дня ударит его по глазам своей грубой, агрессивной белизной».
Однако скоро Эдвин «помирился» со своим инструментом. С того дня он не отходил от него, играл классиков, пробовал свои сочинения. Дневник продолжал вести и дальше, для Лиды — когда вернется к нему из гетто, пусть прочтет. Время от времени он сам читал мне отрывки своих записей, видимо, своего рода самоконтроль.
«21. IV. Раннее утро. „Сказочка“ уже весьма неплохо звучит. Надеюсь расширить будущее адажио…. Но вот последний фрагмент, этот „Те deum“, как быть с ним? До чего же мне Тебя не хватает? Была бы Ты теперь со мной! Я часто в беспокойстве шагаю по своей темной комнате, куда не проникает солнце, и ужасно хочу спросить Тебя о чем-то, может, даже о каком-то пустяке, неважно, главное — я знаю, я точно вижу, вот из-за этой незначительной мелочи вижу, что не хватает мне Тебя. Знала бы Ты, что Ты для меня значишь!
23. IV. Сражаюсь изо всех сил с моим адажио, а мыслями — с Тобой. Не отвлекаюсь на Тебя, вовсе нет, напротив — думаю о Тебе, и приходит вдохновение, появляются силы творить.
25. IV. Любимая, дорогая моя! Сегодня лишь пару слов: адажио в общих чертах закончил. Получилось, кажется, — нашел для „Те deum“ кое-какой нотный ряд. Сгодится ли? Ладно, потом, а то нынче совсем нет больше настроения. Самое главное, великое наступит, когда Ты придешь, когда Ты вернешься!»
И так — весь дневник: страстное, увлеченное сочинение адажио и не менее страстная, ожесточенная борьба за освобождение жены. Когда его самого отпустили из гетто, он обещал немедленно развестись с Лидой и действительно сделал даже пару шагов, чтобы разыграть этот мерзкий фарс. В то же время на него подал жалобу один немецкий прокурор: мол, он, Гайст, полукровка, германский подданный, осрамил свою расу — женился на еврейке!