В конце марта нам единственный раз удалось с ней встретиться. Попасть в бригаду было ой как непросто, брали новых людей неохотно, надо было водить дружбу с бригадиром. В то время снова похолодало, намело сугробы. Условились свидеться в большой школе на окраине города. Школу переоборудовали под лазарет, где служили еврейки из гетто. Поговаривали, что управдом госпиталя — юдофоб неописуемый, и что он обожает доносить на тех, кто приходили туда встретиться с кем-нибудь из евреев.
Я соврала немцу-часовому, будто мне надо в библиотеку, что в одном из крыльев здания школы. Вхожу внутрь, вижу — один из рабочих-евреев мне кивает: идите, мол, во двор, там есть дощатая будка, вам туда. Фрау Гайст я сейчас позову.
Сижу в будке, жду. Грязища, хлам навален, мерзко, аж тошнит. И холод собачий. До костей пробирает. Мешок с продуктами поставить некуда — кругом мусор. Вдруг вижу — Лида бежит ко мне со всех ног.
Прибежала, вошла: закутана в красный платок, тощая, как жердь, кожа да кости, что они с ней сделали! Бедная моя, добрая, родная моя. Мы обнялись и разрыдались — так стало тяжко и горько за себя и за других. Долго не могли вымолвить ни слова, стояли потрясенные. Господи, как же она изменилась, совсем другая стала: исстрадавшаяся, измученная, с печатью неизбывного горя и отчаяния на лице. Сердце сжималось от жалости, от сострадания!
«Съешьте-ка яблоко», — я постаралась привести нас обеих снова в чувство. Но ей кусок в горло не лез. Она по-прежнему так всхлипывала, что сотрясалось все ее тщедушное хрупкое тельце, мы снова обнялись и плакали. Спустя некоторое время слезы резко и внезапно кончились, обе успокоились и заговорили. Об Эдвине, разумеется, о ком же еще? Лида лучше, чем кто-либо иной, знала все его слабости и ошибки, знала о его неспособности твердо по-мужски постоять за себя, позаботиться о себе и о ней, о его безалаберности и бытовой беспомощности. Ей превосходно был знаком его наивный, ребяческий эгоизм, свойственный возвышенным, тонким натурам, чье призвание — искусство. От нее же первой, а потом и от всех остальных вокруг, Эдвин неосознанно требовал, чтобы его опекали, заботились о нем. Как же он теперь один, без жены? Лида, Лида, моя преданная, заботливая Лида! Подумать только, как он там без жены? А как вы тут без мужа, дорогая моя? Господи, что ж это за жизнь, до чего же она стала мрачна и безрадостна! Слава богу, Лида по крайней мере не осталась в гетто совершенно одна, с ней по-прежнему живет тетушка, женщина пожилая, но еще крепкая, сильная, смелая, волевая. Старушка не позволяет себе расклеиться и впасть в отчаяние от этого скотского существования за колючей проволокой, она и в самом горьком горе держит голову высоко и хранит свое врожденное достоинство.
Бригадир распахнул дверь будки: «Быстрей! Бегите! Часовые идут!»
В тот же миг нас будто окатило ледяной водой, обе мгновенно пришли в себя: все, пора, прочь из этой омерзительной загаженной будки, надо бежать, пока не застукали! Коротко пожали друг другу руки и врассыпную. Господи, что ж так холодно? Ведь конец марта уже, а ветер ледяной, и снег прямо в лицо!
Дома Эдвин умирал от нетерпения: как она там, его крошка, его душенька? От возбуждения он сыпал глуповатыми, несколько нелепыми ласкательными именами.
Нет, конечно, нет — он и не думал обосноваться в городе без жены! Лида будет с ним! Вот увидите, обязательно будет, и тогда его голая мрачная комната превратится в сияющий дворец! На днях он снова наведывался в пресловутую эсэсовскую берлогу, снова напросился на аудиенцию к Раука, долго объяснял ему, что и жена его тоже полукровка, что и у нее достаточно арийской крови, и она тоже замечательный музыкант, так что и ее надо скорее освободить из заключения!
Ох, и в опасные же игры он играл, наш Эдвин. Но играл уверенно и шел напролом, как одержимый, оттого даже у самых близких не хватало духу его удержать или предостеречь, больно уж он был увлечен этой идеей — вытащить Лиду из-за колючей проволоки. А потом, кто знает, быть может, этот его фанатичный волевой порыв проломит стену, может, слабый избалованный Гайст совершит невозможное. А вдруг! И нам лишь оставалось следить за развитием его отчаянного предприятия, с замирающим сердцем и нервами, натянутыми словно струны.