30 января я приехал в Свердловск. Эту дату я впервые привожу не по памяти, а по записной книжке. Еще одним доказательством моего быстро идущего выздоровления стал тот факт, что сразу по приезде в Свердловск мне захотелось писать и на последние копейки я купил на станции блокнот с карандашом. «Город, - расшифровываю я семь лет спустя полуразборчивые, стершиеся буквы, - выглядит как рельефная карта из пластилина. Старый Екатеринбург - большей частью деревянный. Даже в центре города встречаются одноэтажные домики со смешными маленькими куполами и резным деревянным орнаментом - это архитектура русского купечества. Дальше видны каменные здания фабрик с высокими трубами и тоже каменные церкви. Третий слой - современный Свердловск: заурядные, безобразные дома, увешанные портретами Сталина и Ленина, плакатами и лозунгами. Город не столько интенсивно живет, сколько переваливается с боку на бок, как раненый зверь, разъедаемый кишащими червями-людьми. Война видна на каждом шагу. Здесь живет сейчас свыше двух миллионов местных жителей, беженцев и эвакуированных. Очереди, очереди. Лица очень усталые. На улице, где собраны официальные учреждения, областные и филиалы наркоматов, хлеба и супа не выдают - в очереди стоять незачем. Армии немного, зато полно новобранцев в штатском (в лаптях) с винтовкой через плечо. На каждом шагу ощущаются организационные усилия, но без серьезных результатов. Город живет во власти произвола: кто сам чего-то не добьется, ничего не получит. Вечером немного приятней: оживленней в трамваях, больше народу на улицах. В Свердловске не введено затемнение».
Не следует забывать, что это бесцветное, но, как я считаю, довольно верное описание вышло из-под карандаша человека, в течение двух лет не пользовавшегося письменностью. В нем шокирует некоторая склонность к преувеличениям («раненый зверь»!), столь типичная для каждого молодого писателя, который пытается словами уловить то, что сию минуту видит. Если бы я попробовал сейчас восстановить ту же картину по памяти, я бы больше говорил о людях, а меньше - об архитектуре. Помню, как рабочие возвращались вечером с заводов и останавливались под уличными громкоговорителями, чтобы выслушать последние известия с фронта. Лица у них были землистые, небритые, едва освещаемые тусклым взглядом. Они слушали молча, а потом кучками или по одному расходились на вечернюю политграмоту. Сгорбленные тени скоро растворялись в серой метелице, словно водяные крысы, выползшие в сумерки из проруби на треснутую льдину. Немая толпа медленно проталкивалась сквозь закупоренные горлышки улиц на городские площади, распылялась по очередям, исчезала в освещенных дверях столовых. Только раззвонившиеся трамваи составляли живой контраст пятиконечной звезде из электрических лампочек, установленной на крыше одного из наркоматов. Помню солдат в буденновских шлемах, вырубающих поутру на обледенелой мостовой дорогу для танков; сидя на корточках, они терпеливо ударяли по корке льда острыми молоточками. Около полудня резкий свисток с конца улицы сорвал с тротуаров всех надзиравших за работой офицеров. Затем по воздуху, чистому и напоенному солнцем, издалека приплыло облачко духов, а следом за ним на мостовой появился советский генерал, увешанный орденами, в сопровождении штабной свиты. Он шел медленно, резкими ударами ботинка отпихивая сидящих на корточках солдат. Помню отлично вооруженную и экипированную сибирскую дивизию в белых комбинезонах на гагачьем пуху и в меховых шлемах с отверстиями для глаз и ушей, которая провела часа два на свердловском вокзале по пути с Дальнего Востока под Ленинград. На глазах у оголодалой толпы солдаты ели консервы и белые сухари, и ни один не положил объедка в дрожащие от волнения и ожидания руки. Помню, наконец, советского солдата, который снимался на скверике перед свердловским вокзалом, чтобы послать карточку родным, и, растопырив на груди правую руку - как Бальзак с известного дагерротипа, - не позволял фотографу нажать резиновую грушу спуска, пока не вытащил наверх из-под рукава шинели огромные ручные часы…