«Мертвецкая» намного отличалась своим видом от других бараков. На первый взгляд, она производила впечатление ночлежки для бродяг и нищих, а в каком-то смысле и была таковой. Днем часть зэков шла в зону на поиски еды или на легкие вспомогательные работы, остальные же лежали на нарах, вели разговоры вполголоса, чинили одежду, играли в карты, писали письма. Особенно поражала в «мертвецкой» тишина. Никто ее не требовал и, тем более, никто не устанавливал, и все-таки она соблюдалась так строго, словно была предписана негласным уговором. Зэки разговаривали друг с другом тихо и вежливо - с той типичной неловкой любезностью, которая с порога бросается в глаза в палатах неизлечимо больных. Если бы не то, что многие из заключенных были уже не в состоянии сдерживать свои физиологические нужды, «мертвецкая» могла бы сойти за самый чистый и аккуратный барак в зоне. У нас, правда, не было своего дневального, но каждый день очередной дежурный скоблил пол, мыл столы и лавки, тряпкой протирал оконные стекла, топил печку и приносил воду. Над некоторыми нарами висели цветные бумажные кружева, вырезанные из газет картинки и семейные фотографии с приколотым сверху сухим цветочком. Нас было в «мертвецкой» около ста пятидесяти человек; барак был просторный, хорошо устроенный, с проходами между нарами после каждых десяти мест. Нередко после завтрака разгорались споры за сегодняшнее дежурство, ибо дневное время тянулось ужасающе долго, словно медленно вытекало из наших вен вместе с жизнью. Только под вечер, когда из зоны возвращались с новостями зэки из слабкоманды, а в бараке зажигался свет, «мертвецкая» ненадолго оживала и вспыхивала неожиданными запасами жизни. Один лишь вид зэков, играющих за столами в шашки или собирающихся кучками в расщелинах между нарами, действовал ободряюще. Барак наполнялся теплом, позволяя раскрыться ранам на ногах, сердцам и говорливым ртам. Свет пучками брызг отражался от искрящихся на фоне темноты ледяных узоров на стеклах. Иногда раздавался смех, голоса повышались, а с дальних нар доносились робкие звуки губной гармоники: взвившись в воздух, они трепетали, как ночные мотыльки в кругу света от лампочек. Но наставала ночь, и в «мертвецкой» снова воцарялась мертвая тишина, внезапно, за стеной сна, взрывавшаяся криками и бредом, тон которых был жалобнее, острее и отчаяннее, чем в обычных бараках. «Мертвецкая» тонула в душном тепле дыхания, горячечном сне и вони экскрементов.
Под маской видимого здесь скрывалась иная действительность, которую можно было разглядеть и познать, лишь по-настоящему привыкнув и прожив некоторое время. Нищенский, бродяжнический стиль жизни даже в заключении создает свои законы, карикатурно напоминающие те, что управляют жизнью обычных зэков. Например, зависть в общих бараках сдерживалась тем, что никто не мог съесть больше, чем заработал; взаимную ненависть несколько притуплял совместный труд; отчаяние нередко утихало под грузом усталости. В «мертвецкой» все это отпадало. Время, безжалостно медленно тянущееся время, и пустота бесцельного ожидания наполняли барак атмосферой, в которой постепенно накипавшая злоба чуть не прорывала все плотины искусственной любезности. Сидя на нарах в прогнивших лохмотьях, с заросшими щетиной лицами и болтающимися колодами ног, зэки глядели друг на друга подозрительно, следили за каждым чужим движением, хотели знать друг о друге всё. Угасающие люди не могли не замечать в глазах своих товарищей вопроса: «Когда?» Выздоравливающие - жестоко хвастались. В этом клубке догорающих человеческих страстей страшнее всего было то, что они выявлялись в последний раз так потаенно и в то же время так ярко. Вернувшись однажды вечером из зоны в барак, я застал учителя из Новосибирска - того самого, который когда-то за щепотку махорки рассказывая нам о голых женщинах в бане, - он стоял, слегка прислонившись к столбу нар, с руками в карманах и окурком в углу рта, и измывался над двумя неизлечимыми пеллагриками. «Вот это женщины, - кричал он своим визгливым голоском под смех с соседних нар, - ноги, бедра, груди! И не мечтайте, братцы, не для вас такие наслаждения». И незаметно для себя самого я тоже начал постепенно подчиняться законам «мертвецкой». Не забуду тот день, когда мне удалось на несколько часов пристроиться помогать на кухне. Вечером, когда я вымыл все котлы и досыта наелся на месте (тем, кто работал в кухне, не разрешалось выносить еду в зону), я вдруг увидел в отверстии, продышанном на заледенелом стекле, сначала лицо Димки, потом - Садовского, и две отталкивающие друг друга и протискивающиеся через кормушку под окном руки с пустыми котелками. Один из поваров внезапно опустил заслонку - просящие милостыню руки вздрогнули от боли, но, не выпуская котелков, молниеносно отдернулись наружу. Какое-то мгновение я глядел на то, что делалось по ту сторону окна, с отвращением, почти с омерзением, хотя и сам недавно начал ходить на кухню выпрашивать остатки баланды. Ошибочно предполагать, что только нищий, вырвавшийся из лап нищеты, способен понять несчастье своих прежних товарищей. Ничто так не отталкивает и не раздражает, как подсунутое человеку под нос зрелище его собственной человеческой участи, доведенной до крайности.