5/XII. День Конституции… Два моих, с позволенья сказать, «дела» разбирают с августа м<еся>ца. А блага конституции я испытываю уже 22 года.
Достигнув истины, мир погибнет (ночная мысль).
…Поэтому ложь — великое жизненное начало?
В. М.[1] Есть люди с великими плюсами еврейства (неугомонная мысль, готовность во имя ее пойти на отвержение и на смерть, доброта и верность друзьям и единомышленникам).
У В. М. великие минусы еврейства. (Талант предательства, причем преданный-то и оказывается виноватым, по логике В. М., бесстыдная грубая чувственность, не смягченная некоторой необходимой в любви тонкой дипломатией чувства, уменьем с этой темной стороны подойти к человеку, не оскорбив его. Скаредность духовная и самая обыкновенная, внешняя: брать у ней очень тяжело. Низменность натуры и характера. Двурушничество.) Даже родные говорят: «Невозможно жить вместе. Страшно тяжелый характер». Никогда не доверяла людям с впалыми ладонями (признак низменности и скупости), чувствовала отвращение к таким людям, и вот глупо клюнула на приманку. А приманка — лесть, якобы понимание. В действительности же в самые лучшие минуты обнаруживалась зловещая рознь, как сказал бы Розанов, метафизическое отдаление.
Про себя М. и в прошлом, и сейчас дает весьма презрительную оценку моему способу мыслить и чувствовать. «Саккар и Милый друг»[2]. Надо было сразу уйти после этих случайных, а значит, тем более натуральных высказываний.
У меня здесь, в Москве, только самолюбие, любопытство и жажда реванша. Притяжение давно уже угасло.
А «реванш» к чему? Что мне с ним делать?
Вспоминаю о том, что было, с обычным своим холодным отвращением.
Вспомню и плечами пожимаю
В холоде сердечной немоты.
Я тоже не из «идеальных людей». Никакого «сучка и задоринки» у ближнего я не забываю. Не мщу, не затаиваю злобу, а просто не забываю и не прощаю.
Омерзительная лживость у М. Не знаю, сознательная или бессознательная. Вернее — первое. Есть ум, и довольно острый, могущий дать хотя бы себе отчет в своих довольно паскудненьких действиях.
Уйти в свой угол и писать. А угла нет. Я втиснута в самую середину букета советских обывателей. Ароматный букет. Задохнуться можно. Крикливые, глупые женщины, крикливые банальные дети, мало похожие на «ангельские душеньки». «Половая жизнь», т. е. спать приходится на полу довольно часто. И метафизические квадриллионы расстояния между мной и всеми почти окружающими. Да, есть мистические пространства, недавно поняла это. Дело не в относительной ценности моей и моих ближних, а в разности духовных планов, не уровней, а планов.
Ночью темно-розовое небо. Мысли об «испытаниях» атомок и о грядущих катастрофах. Культура потеряла всякий смысл. Порой ненависть к «благодетелям» — Леонардо да Винчи, Кюри, Руссо, Марксу — и злорадство: вы же одни из первых и будете уничтожены, и вся ваша гуманная болтология полетит к черту.
«Преображение природы». Каспийское море высыхает. Рыба и растительность в Тихом океане отравлены радиоизлучениями (атомки). И я чувствую, что над муравейником занесена огромная ножища в сапоге, подбитом острыми гвоздями, что муравейник будет сожжен и растоптан. Все-таки хлопочу о «реабилитации», мечтаю о своем угле и писании. Другим муравьям простительно. Они ничего не чувствуют; а я — умный муравей.
Мальчики сидят в карете, держатся за шнурочки, привязанные к стенке кареты, и думают, что управляют (Толстой. «Война и мир»).
Наш каторжный тюремный быт был гораздо легче, приемлемее, организованнее и умнее московского семейного быта. Мы, арестанты, не грызлись так, как грызутся здесь в семьях.