Самое страшное впечатление производили раковые больные. Один из них — скелет, обтянутый сизой кожей, — начинал кричать, как только кончалось действие морфия. Он был при мне актирован, то есть освобожден от наказания в связи с тяжелой болезнью, актируют только безнадежных больных по принципу «Умри в любой дыре, но не у нас во дворе», для лучшей статистики смертей в системе МВД. Как сказал врач, жить ему оставалось меньше месяца. Другого больного всего полмесяца назад выписали как здорового, а он, хватаясь за кровати, когда его выволакивали контролеры, кричал: «Бляди, что вы делаете, у меня рак, я умираю от рака!» Вскоре он снова попал к нам, и аутопсия подтвердила, что у него рак. Он был в ссоре со всеми, блатные ненавидели его за то, что у него лежал в тумбочке кусок увядшего сала, которое он сам не мог есть, но никому не давал, а на меня он окрысился, когда я сказал, что он со временем выздоровеет: попытка умалить его болезнь привела его в ярость.
Он был полковник авиации в отставке и сел на три года за «хулиганство»: когда от него ушла жена, топором порубил нею мебель у себя в комнате.
Кроме полковника, у нас был «сын полковника». За годы заключения, особенно на этапах, я повидал немало «сыновей» полковников, прокуроров, генералов, адмиралов, секретарей обкомов и других высокопоставленных лиц, а если уж какой-нибудь бродяга никак не мог выдать себя за «сына полковника», то говорил, что на воле сам был майором. Но Коля Устинов, судя по всем его замашкам, был не с «улицы». Из своих пятидесяти лет просидел он в общей сложности более половины, в основном за кражи, сохранив необычайную веселость духа. «Я иногда тосковал на воле по лагерю, — рассказывал он, — хотелось снова в эту жизнь окунуться, побазарить на этом языке». Нет места пересказывать его многочисленные истории, половину которых он привирал, — печальный недостаток, роднящий его с генералом Иволгиным, который рассказывал князю Мышкину, что похоронил свою ногу на Ваганьковском кладбище и поставил надгробие с надписью «Покойся, милый прах, до радостного утра».[1] Но его приговор по последнему делу я сам читал: пьяный, он забрел в Польшу, зашел в расположение советской воинской части, вытащил на кухне из котла все суповое мясо и съел его, распив бутылку водки с поваром, — получил он три года за «нелегальный переход границы». Каждый день один-два раза с ним случался эпилептический припадок, эпилептика провоцирует резкий крик, стук, выстрел, не говоря уже о том, что припадок одного сразу же вызывает припадок другого. В сталинские годы, чтобы не возиться с заключенными эпилептиками поодиночке, кто-то додумался собрать всех в один лагерь: Устинов до сих пор с ужасом вспоминает этот припадочный лагерь.
Однажды у него начались особенно сильные припадки, несколько человек наваливались на него, укладывали в кровать, отгороженную доской, — и так семь раз, пока он совершенно не обессилел. «Знаешь, из-за чего меня било, — сказал он тихо, подсев на второй день ко мне, — из-за тебя. Меня с утра вызывали к оперу, был еще один из УВД и один в штатском из КГБ». Устинов сказал в палате, что знает меня две недели, но доверился бы мне скорее, чем многим, кого знает годами. А ему доверился КГБ и предложил эпилептику следить за паралитиком: вы-де хоть и просидели четверть века за разные небольшие проступки, человек наш, советский, а этот — опасный идеологический диверсант и несправедливо хочет отделаться тремя годами. Перед этим врач водил меня, еле держащегося на ногах, к лагерному оперу, толстомордому калмыку, чтобы тот прикинул, кого для меня вербовать.