5 декабря я принял участие в демонстрации на Пушкинской площади — с 1965 года не было случая, чтоб не пришло несколько человек. В 1968 году нас было не более пятнадцати, мы молча сняли шапки, чтобы почтить память всех погибших в лагерях, — вокруг нас кольцом стояло человек тридцать гебистов в штатском, несколько милиционеров и три корреспондента. Людмила Алексеева рассказывала мне, что в 1976 году — уже после нашего отъезда — площадь была заполнена народом так, что остановилось движение, перед памятником стояла цепь солдат, а верхом на Пушкине сидел гебист и еле успевал вертеть в разные стороны японской камерой.
Смерть Костерина была тяжелым ударом для Григоренко; когда он сказал мне, что Алексей Евграфович умер, я слышал слезы в его голосе. Они совсем недавно открыли круг друга: найти единомышленника и друга для того, чтоб тут же его потерять, — достаточно тяжело.
Большинство участников Движения довольно кисло смотрели на коммунизм и марксизм, и единственный, с кем Петр Григорьевич по всем вопросам находил общий язык, был Иван Яхимович. Григоренко даже имел его доверенность на подпись: когда Ян Палах сжег себя, мы написали обращение, которое он за себя и Яхимовича подписал. Самосожжение Яна Палаха потрясло меня больше, чем ввод войск, — я первый раз почувствовал, что мне стыдно быть русским. Я все-таки был неправ в разговоре с Павлом: чехи оказали сопротивление.