Это была пристань бывшего Екатеринштадта или Баронска — городка, основанного здесь неким голландским бароном еще при матушке Екатерине, поселившей, как известно, в Поволжье немецких колонистов из Южной Германии и Швейцарии, чтобы те дали россиянам пример доброго хозяйничания на плодородных, но плохо освоенных степных нивах волжского Понизовья.
Теперь поселение и пристань поименованы Марксштадтом — то ли для приумножения славы самого городка, то для возвеличения отца и творца социалистической теории, столь успешно реализуемой в Немецкой республике на Волге. Отсюда недалеко и до самой столицы этой республики — города Покровска, лежавшего напротив Саратова, куда пароход «Воронеж» должен прибыть под утро...
...Слушая эти слова — Марксштадт, Мариенталь, Базель, Блюменфельд, Бальцер, Цюрих, — спецкорреспондент «Экрана» втайне волновался и тревожился... Однако беспокоили его отнюдь не сами редакционные задания, а лишь мысль, как бы не вспомнила про них строгая Екатерина Георгиевна. И, вспомнив, не оставила бы спецкора наедине с рабочим блокнотом!
Никакая работа на ум не шла! Ему, может, впервые в жизни стало безразлично все, что не имело прямого касательства к Екатерине Георгиевне. Эта женщина заслонила ему весь мир. Весь Божий Мир был прекрасен только тогда, когда озарялся ее улыбкой. Но он переставал существовать, когда надежда заслужить улыбку — гасла. Вне этой женщины не было для Рони ничего — ни реки, ни парохода, ни облаков. Только она давала всему глубокий смысл и открывала Рональду бесконечную прелесть бытия.
Уж какие там очерки, Немреспублики и Кавказы! Что ему теперь Казбек без нее?
...Он под руку водил ее вокруг безлюдной палубы «Воронежа», пока тот принимал в свои просторные трюмы сотни ящиков с табачными изделиями фабрики имени все того же Карла Маркса...
Роня, сердито, Екатерине Георгиевне:
— Ох! Не ведает, видно Владимир Владимирович, что кроме бебелевского пива и «имени Лассаля блинов» вполне зримо существует на Руси реальный, притом низкосортный табачок имени Маркса![1]
Екатерина Георгиевна, грустновато улыбаясь:
— Знаете, Ронни, боюсь, как бы в единоборстве с товарищем Клопом-Присыпкиным[2] не осталась бы побежденной стороной особа самого автора!
Пароход коротенько прогудел отплытие. Снова замерцали впереди огни фарватера, и будто еще шире раздвинулись темные просторы. Когда теплый ветер с низовьев сильнее обдувал пароходный нос, а плечи женщины чуточку подрагивали, каким наслаждением было накидывать на эти плечи собственный легкий пиджак!
Где-то «Воронеж» почти прижался к высоченному берегу, и на мостике зажгли фонарь. Луч озарил глинистую почву, сонные листья мать-и-мачехи, лестницу-стремянку по откосу...
О прошлом больше не говорили. Теперь они читали стихи. Он — любимых поэтов русского серебряного века, она — вперемежку — Пушкина, Расина, Бодлера, сонеты Эредиа. Ее память на стихи была неиссякаема. Роня мог сравнить с нею только Валерия Брюсова.
Делалось все прохладнее. Ночь шла к перелому. За кормовой шлюпкой, на севере, у облаков стало заметнее легкое, серебристое свечение.
— Там сейчас — логовище Солнца, где оно спит по ночам, как все звери.
— Правда? — Он ободряюще погладил ее по руке.
Хотите согреться чашечкой чая? У меня в каюте «заряжен» термос. Мы можем даже капнуть в чай по капельке коньяку. У меня припасено немножко. Сейчас проведаю Ежика и принесу...
Когда они выпили чаю с коньяком в его каюте, ему стало чудиться, будто в женском оке появилось то же загадочное, влажное свечение, виденное ими там, на северной стороне купола мира...
Он отважился поближе рассмотреть этот мерцающий свет и понял, что тот не гаснет от его близкого взгляда!
А перед тем, как совсем уйти в блаженное небытие, он еще успел различить у нее на груди маленький, круглый, аккуратный шрамик пониже косточки-ключицы, как раз против живого женского сердца, ему отныне отдавшегося.