Не рассеялось это заблуждение и когда я сам попал в лагерь, поскольку был твердо убежден, что попал за дело. Ведь я немец и ни минуты не сомневался, что меня нужно изолировать, потому что шла война с Германией. Это только подтверждало мою мысль, что сажают правильно. Мне было неприятно, но я не считал это трагедией и популярно объясняя солагерникам, что в Советском Союзе каждый приличный человек должен отсидеть некоторое время, приводя соответствующие примеры. Моя мать не знала, что я за решеткой, для нее я находился в каком-то стройотряде, кстати, мы и назывались-то не тюрьмой, а стройотрядом, так и писал об этом маме на Алтай, где она жила в эвакуации с моей сестрой Карин. Но мало кто знал, что «стройотряды» снабжались после заключенных, хуже заключенных, и наши стройотрядовцы, попадавшие после совершения краж в махровую тюрьму, всегда приходили в восторг от того, как там хорошо живется!
Первое время в лагере мы ходили в своей одежде, но когда она «скончалась», то нам — смешно сказать! — выдали военную форму времен буржуазной Эстонии. Когда она стала советской, то ходить в этой форме уже было невозможно, и ее передали в НКВД донашивать заключенным, потому что одежда была хорошей, почти новой, только пуговицы на ней обтянули тканью. Однажды я обнаружил под матерней металлических вычеканенных эстонских львов, то есть герб Эстонии. Наверное, я ходил в солдатском эстонском мундире, и единственное, что сделали наши, это замаскировали символику на пуговицах.
Дали, конечно, ватник и ватные брюки, ушанку и рукавицы какие-то, а валенки я выменял — была у нас такая торговля, некоторые заключенные, не наши лагерники, воровали валенки, и их можно было купить за несколько паек хлеба или еще какую-нибудь еду. Я собрал хлеба, ночью для меня заказали валенки те, кто встречался с заключенными на работе, и принесли мне. Конечно, я знал, что они краденые, но что делать, без валенок там невозможно, морозы сильные, да и ходить мне было уже не в чем. Мой отряд — около тысячи человек — за первый год потерял половину своего состава. В иной день умирало по десять человек. В самом начале попавшие в отряд жили под навесом без стен — а морозы на Северном Урале 30—40 градусов!
Со стороны лагерного начальства, всяких энкаведешников, ко мне не было никакой конкретной неприязни. Разговаривали и общались совершенно нормально — так полагалось и им, и мне, такое тогда существовало правило. Потом правила стали другими. Но в те времена я не испытывал никакой обиды за то, что меня посадили, я повторяю это не из кокетства какого-то, не притворяюсь. Это не значит, что я забыл, нет, не забыл, но по-прежнему считаю, что тогда иначе было нельзя. И в лагере надо мной даже подсмеивались, а некоторые негодовали, говоря, что мне надо не сидеть, а пропагандировать в пользу советской власти. Они были не правы, потому что я вовсе не режим защищал, а считал, что все идет правильно — плохо, но правильно. В этом была своя логика.
Не могу не вспомнить и об одном курьезной случае. Сидел вместе с нами, как я уже упоминал, очень интересный человек, ленинградец Владимир Федорович Рис, инженер-турбинщик. И во время отсидки он стал… лауреатом Сталинской премии! Группа инженеров — как его из нее не вывели, остается тайной, — за свою работу получила эту самую высокую в нашей стране премию, и он получил тоже вместе со всеми, потому что документы на награждение ушли раньше, чем его посадили. Потрясающий факт — человек сидит в зоне и получает звание лауреата Сталинской премии, потому что его уже нельзя вытащить из состава группы. Коллеги Риса этого и не хотели делать, потому что это было бы несправедливо. Вот что такое система! Мы очень смеялись по этому поводу в зоне, отчасти и потому, что его в скором времени выпустили, а мы-то остались сидеть. Коллектив, с которым он работал на ленинградском заводе и который получил Сталинскую премию вместе с ним, оказался очень хорошим, на этом же заводе, как я понял, работала его жена, и они развили бурную деятельность по его освобождению, всячески за него хлопотали, тем более что он — лауреат!
Покойный Марк Галлай, известный летчик-испытатель и писатель, с которым мы дружили всю жизнь, со студенческих времен, публикуя рецензию на мою книгу «Пристрастие», вышедшую в девяносто седьмом году в московском издательстве «Аграф», написал, что друзья получали от меня из мест заключения прекрасные письма, полные бодрости и энтузиазма, «выдержанные отнюдь не в грустной тональности», и цитирует меня же: «Почти всегда нахожусь в хорошей настроении», «Воспользовавшись твоей теорией синусоидального характера везения в жизни, сообщаю, что как будто бы минимум синусоиды я уже прошел»… Свидетельствую, что энтузиазм и бодрость были не наигранные, но, с другой стороны, как-то не в моем характере плакаться, и я иронизировал по поводу того, что со мной происходит. Это было естественно — шутливая форма общения, ну может быть, своего рода психологическая защита. Хотя условия моей тогдашней жизни были нелегкими. Но жизнь есть жизнь, и даже в лагере можно кое-чего добиться, если очень сильно захотеть. Конечно, проще всего загнуться, но я не загнулся.