27 декабря.
Ночь я спал плохо по своей вине. Я после 2½ тарелок щей выпил много чаю. Стаканов 5, и бегал ночью несколько раз. Несмотря на то что мы топим, у нас очень холодно, и я укрываюсь сверх ватного одеяла пальто. Я уже 2 месяц [а] как не был в бане. Я ужасно грязный, и на ногах какие-то струпья. Я сам себе противен, но бани не работают, да я и боюсь ходить искать такую, которая работает, а говорят, что они есть. Трамваи уже неделя или 2 как совсем по Невскому не ходят. Так что хожу я только пешком. Я слышал, как звонил будильник в 5 час. Но не слышал, как ушла Нюра и набросила на меня свое одеяло. В 6 слушал известия. Наши двигаются очень медленно. Взяли Наро-Фоминск. Несколько раз я порывался встать, ложился обратно в кровать. Встал в 10 мин. 9-го. Съел вчерашние макароны. Уложил портфель и ушел около 9-ти. У меня в желудке образовался ком, который, как камень, опускается медленно книзу. Приятно. По дороге на Радио зашел к Елисееву и взял конфет, которые наконец стали выдавать. Называются они очень громко «Чио-Чио-Сан». На самом же деле это подслащенная дуранда. Но очередь была сравнительно маленькой, а ждать лучшего нечего, война как война, и я взял свои 350 гр. Надо будет угостить Нюру. В общежитии застал компанию за завтраком. Меня жалели за потерю сахара. Но у меня теперь с собой другой, да еще конфеты, и портфель я теперь всюду тащу с собой. Даже вчера домой тащил его с собой. Потеря сахара меня тогда расстроила, и из-за этого я вчера вечером выпил столько чая за «тот» вечер и утро. На репетиции встретил Шифмана. Я очень обрадовался. Его освободили по ходатайству техникума. Он хочет устроить сюда Шера и снова начать работать. У Ерманка уже новости, и Шифман собирается претворить в жизнь интересное дело. Репетиция и запись на воск темы с вариациями Чайковского продолжалась около 1½ часов. Затем я писал дневник. Съел 2 дрожжевых супа и опять пишу. Пишу Мусе письмо. Хотел бы очень встретить Новый год с (Мусей) Нюрой. Я боюсь всяких дат. Немцы их усиленно отмечают обстрелами и бомбежкой. Вчера вечером с 6 ч. 50 д[о] 7 ч. 20 м. была тревога. Мы от них отвыкли, и они опять страшны. Но теперь они кратковременны. После тревоги над нами все время кружили самолеты, и мне все было неспокойно. Может быть, мы им действительно теперь житья не даем, и они пытаются летать на нас, но им не дают. А я и другие объясняли это морозами и связанным с этим замерзанием их синтетического бензина (так говорят). У нас на Радио теперь часто тухнет свет, и надолго. Холод отчаянный. Начались морозы. Рубанчик никак не может дождаться, когда я тоже начну регулярно дежурить, но я оттягиваю это удовольствие. Вечер мы сидели в темноте. Не знаю, зачем я пролезал в темноте мимо Прессера, сидевшего между столом и кроватью Аркина, и, очевидно, спинкой стула у меня выдавило бумажник из кармана. Скоро я хватился пропажи. Я был очень изумлен. Со мной этого никогда не случалось, и я стал вспоминать, где это со мной могло случиться. Я не мог сразу осознать всего ужаса пропажи. Не говоря о крайней неприятности при пропаже всех документов в военное время, я был обречен на полный голод до конца месяца, а при моем «чудном» питании потерять на 4 дня хлеб и суп — страшное дело. Я помнил, что в магазине этого со мной не могло случиться, поскольку я, входя в Радио, показывал пропуск, хранящийся у меня в бумажнике. Я бросился в уборную. Но в это время уже дали свет, и Аркин нашел мой бумажник, наткнувшись на него у своей кровати. Все было в порядке: документы и карточки, но деньги — 24 руб., бывшие в нем, пропали. <…> Сколько я их ни искал, найти их я не мог. Это были мои последние деньги. Лег спать я поздно, расстроенный. <…>