Глава 43.
Годом позже к деду приехали старые друзья, супруги Вера Игнатьевна Мухина и чудо–доктор Замков. Известная в мое время как автор двусмысленной композиции «Рабочий и колхозница», интересных памятников Горькому и Чайковскому в Москве, она, помимо всего прочего, создала воистину потрясающие своим скорбным динамизмом великолепные надгробия, равных которым ХХ век не знал. Несколько ее композиций, находящихся в Монако, на юге Франции, в Люксембурге, Новой Англии и Калифорнии, вошли в золотой фонд мировой культуры и взяты под патронаж ЮНЕСКО. Но, пожалуй, высочайшим достижением художественного гения Веры Игнатьевны стали серии рисунков и пастелей, сделанных ею на ландшафтах восточной Белоруссии. Что тянуло ее в эти Богом забытые лесные уголки? Почему выбрала она эти печальные леса на пригорках, полные неизбывной грусти серые туманы над замершими болотами? Объяснения деда, что именно эта печаль древних болотистых лесов ложится в основу ее «кладбищенских» шедевров, ничего мне не говорили. Но, возможно, он был прав. Так или иначе, но именно эта печаль была еще в 1902 году замечена Серовым. И, на беду российских коллекционеров, работы Мухиной выхватывались из–под ее рук нуворишами Америки моментально! Процесс утечки был так стремителен, что сам Валентин Александрович Серов имел в своей коллекции только те работы Мухиной, которые она успела преподнести ему сама. У деда в доме был альбом ее рисунков. В их числе два дедовых портрета, сделанных Верой Игнатьевной до Первой мировой войны.
На одном из них мой дед изображен рядом с ульем с дымокуром в руке. Мой любимый его портрет. Он тоже покоился в альбоме. Но я заставил деда одеть его рамкой и сам повесил в зале. Именно таким я запомнил навсегда моего дедушку. Знаю точно: этот портрет вместе с панелями дедовых резных зеркал и потолочных кессонов, вместе с сухим золотом мореного дуба увез комендант Мстиславля Краузе. История портрета на том не кончилась… Он у Хаммера оказался!
А в 1933 году Мухина приехала к деду с делом для нее чрезвычайно важным. Незадолго до того скончался Вячеслав Иванович Сук, почти тридцать лет дирижировавший симфоническим оркестром Большого театра, — ее друг, наставник, первая любовь. Потрясенная его смертью, она свалилась в тяжелейшей депрессии. Но сознание ее помрачено не было. Оно поддерживалось глубочайшим уважением к покойному и возникшей у нее идеей: создать памятник–надгробие, достойное великого композитора и дирижера. Важнейшей частью этого сооружения должна была стать гирлянда из ветвей хмеля, выполненная в чугуне. Вера Игнатьевна сразу же решила: эту деталь надгробия должен сделать мастер из Мстиславля — ее друг Шмуэль Додин! И она, больная, приехала к нему. Она не знала о трагедии 1932–го. Потому не смогла сразу понять перемены, происшедшей с недавно еще могучим и уверенным в себе человеком, который много лет был генератором и ее оптимизма, достаточно потраченного окружавшими ее с 1918 года насекомыми от антиформализма. Перед нею теперь был старый человек, сраженный гибелью жены. Возможно, именно в эти самые дни переживавший куда как более тяжелую депрессию. Она решила, что не имеет права обращаться к нему с собственной болью и вызывать в нем самом ее — боли — отражение… Хотя… только воспринятая боль способна создать монумент боли. Да, как художник, как женщина, она была права. Но она не знала, не могла знать некоего свойства деда: уметь знать, что она знает о том, что знает он… До бесконечности. Что позднее в моем отце, перенявшем это свойство, было квалифицировано как дьявольщина. Возможно, приезд Мухиной, ее еще не высказанная вслух идея встряхнули потерявшегося деда. Он сам начал разговор, тяжелый для них обоих. И взялся за эскизы. Примерно через год детали гирлянды были готовы. Но ни Мухина, ни ее коллеги, в особенности Константин Федорович Юон — ее учитель и наставник, — и слышать не хотели о том, чтобы такое чудо стало основой отливочных форм! Решено было расчленить детали на более мелкие, и по ним, не деформируя резьбу и не допуская потемнения березы, — именно из этого материала дед резал гирлянду, — отлить форму под чугун. Через шесть недель работа была сделана. Решено было повторить гирлянду в бронзе. Повторили. К общему конфузу, когда все детали надгробия были готовы, выяснилось: оно не вписывается в абрис участка, тесно зажатого со всех сторон старыми захоронениями…
Как пишут в официальных документах, «предварительные промеры ремонтно–строительного отдела ГАБТа оказались не точными». Поэтому в 1935 году на Введенском (Немецком) кладбище в Москве было установлено другое надгробие, выполненное другим архитектором и скульптором. Идея Мухиной и работа деда воспроизведены были в камне и чугуне на горе Кладно под Прагой, города, где в 1861 году родился Вячеслав Сук…
А березовая гирлянда обнаружена была автором в 1963 году на бывшей госдаче Микояна, когда в нее вселилась семья маршала Жукова.
…За новыми интересными делами нашей старой компании, которые продолжились вслед за исчерпавшими себя вывесочной и ветчинной эпопеям, я упустил возможность услышать в изложении деда драматическую историю его отца Боруха—Довида, прадеда моего. А ведь случившееся с ним почти век назад (со времени моего приезда к деду) взорвало патриархальную тишину мстиславльской провинции, надолго предопределив судьбы многих ее обывателей. Более того, для некоторых все это закончилось трагически. Потому рассказ об этом я перенес в отцовскую часть моих хроник…
Да мало ли что было упущено в последнюю мою поездку к деду. Однако мстиславльские каникулы позволили мне первый и последний раз самому прожить собственное детство и отрочество, хотя бы на месяц не омраченные постоянным ожиданием взрослых мерзостей. У деда я отошел душою от ставшего нестерпимым пресса государственного террора, отдохнул от роли члена семьи врагов народа, оправился на время от загрызавшей меня собственной памяти. И даже уверовал по–детски в существование настоящей жизни.
Очередная пастораль развалилась с неожиданным приездом Степаныча. В первую минуту, когда я увидал его на пороге дома, сердце мое забилось пойманным зайцем: несчастье с бабушкой! Оказалось, что не с ней. Просто произошло пробуждение после сладкого мстиславльского сна рядом с моим дедушкой. Степаныч привез жизнь, оставленную мною в миг, когда руки деда подхватили меня с подножки поезда Орша — Унеча.
Тогда ли я почувствовал, в купейном вагоне экспресса Москва — Минск, что мои соседи — люди интересные? Или позднеее. Или только теперь? Но все равно, не ошибся. Степаныч, продолжая клясть свою непростительную недальновидность (которую обзывал непечатно), рассказал: двое моих соседей по купе, которые сходу начали ужинать, были, конечно же, из его ведомства, — по броням их всех стараются собирать в одном купе: народ ездит с оружием, с документами. Так вот, закончив поездку, они настучали на бригадира какую–то ахинею. Мужика арестовали. И третьего дня бабушке пришла повестка, чтобы привела меня к следователю как свидетеля! — А как же они меня нашли? — Просто, — ответил Степаныч, — по той же броне, будь она неладна! Мог бы, дурень, без хозотдела билет тебе взять — в любой кассе по значку! Дурень…
Все–таки я заставил Степаныча двое суток прожить в нашем мстиславльском доме. С дедом пообщаться. Успокоиться. Но он был серьезен. Торопил. Пообещав деду приехать на мои зимние каникулы, мы распрощались и отъехали…
А в Москве — все путем. Со Степанычем пошли вместе, благо все, кто ждет, — рядом: следственный отдел железнодорожной прокуратуры. Точно бригадир рассказывал: всё товарищ
Каганович предоставил. В том числе и прокуратуру свою родную, железнодорожную, и милицию, и трибуналы. И вот сидит теперь облагодетельствованный мастер, он же бригадир по доверию, — сирый и оболганый. И я должен свидетельствовать… О чем? О том, что он счастлив своею новой жизнью? Или о том, что никак не поймет, почему ради этого его счастья надо было его сперва ограбить, потом убить его сына и близких его? Что–то тут не так, товарищи!