И все же как-то вечером земля качнулась у меня под ногами.
Это случилось, когда родители приехали навестить нас. Луиза повела меня и сестру на благотворительную ярмарку, где мы от души повеселились. Это было днем. Домой мы возвращались уже под вечер. Мы болтали, смеялись, я грызла лакричного стрижа — одно из моих любимых лакомств-игрушек. Вдруг на повороте дороги показалась мама; голова ее была обмотана зеленым муслиновым шарфом, верхняя губа распухла. «В котором часу вы возвращаетесь!» — накинулась она на нас. Мама была старше, она была «хозяйка» и имела полное право бранить Луизу; но мне не нравились выражение ее лица и голос. Мне не понравилось, что в терпеливых глазах Луизы мелькнул недружелюбный огонек. В тот же вечер — или, может, в другой, но моя память неразрывно связывает оба события, — я находилась в саду вместе с Луизой и еще кем-то, не помню точно с кем; была ночь, на темном фасаде дома светилось распахнутое окно. Я различала в комнате две фигуры и слышала взволнованные голоса. «Во, хозяйка с хозяином грызутся!» — сказала Луиза. Мир вокруг меня пошатнулся. Возможно ли, чтобы папа с мамой враждовали и Луиза тоже стала их врагом? Когда невозможное все же свершилось, небо смешалось с преисподней, тьма со светом. Я провалилась в хаос, который предшествовал Творению.
Мой кошмар продлился недолго: на следующее утро родители улыбались и говорили своими обычными голосами. Насмешливое замечание Луизы оставило неприятный осадок, но я старалась не думать о нем: вокруг меня происходило много всего, что я охотно хранила под покровом тумана.
Эта способность обходить молчанием иные события, на которые тем не менее я живо реагировала и которые потом навсегда оставались в моей памяти, поражает меня, когда я вспоминаю свои ранние детские годы. Мир, который мне преподносили, гармонично строился вокруг неизменных координат и неколебимых истин. Нейтральные понятия из него исключались: не было середины между предателем и героем, между вероотступником и мучеником. Если плод был несъедобен, значит — ядовит. Меня убеждали, что я «люблю» всех членов большой семьи, включая самых далеких и убогих троюродных бабушек. Но когда я начала лепетать первые слова, мой опыт опроверг этот «субстанциализм». Белое редко оказывалось только белым; чернота зла тускнела; меня окружала непромытая гризайль. И все же каждый раз, когда я пыталась различить в этом сером мареве оттенки, мне приходилось прибегать к словам, — и тут я снова оказывалась в плену жестко разграниченных понятий. Все, что я видела и чувствовала, должно было, хочешь не хочешь, укладываться в эти рамки; мифы и штампы оказывались сильнее правды. Я была не способна установить истину и потому умышленно не придавала ей значения.