До нашего отъезда осталось два дня, и Джерри сказал, что пора начинать съемки. Он снял несколько сцен, где я была с мамой, но мама никогда прежде не видела камеры, и та ей очень не понравилась.
— Уберите эту штуку от моего лица! — сказала мама. — Она мне не нравится. Уорис, скажи ему, пусть он не направляет ее мне на лицо. Он смотрит на меня? Или на тебя?
Я постаралась успокоить ее.
— Он смотрит на нас обеих.
— Так скажи ему, что я вовсе не желаю смотреть на него . Меня он, похоже, не слышит, да?
Я попыталась растолковать ей, как все происходит, заранее зная, что она все равно ничего не поймет.
— Да ну, мамочка, он прекрасно тебя слышит! — сказала я и засмеялась.
Оператор тут же пристал ко мне с расспросами, над чем это мы смеемся.
— Да так, над всякими глупостями, — ответила я.
Еще один день ушел на то, чтобы снять меня, бредущую по пустыне в одиночестве. Все это время я с трудом сдерживала слезы. Я увидела мальчика, который поил верблюда у колодца, и спросила, можно ли мне сделать это. Специально для оператора я подняла ведро повыше, к самой морде животного. Накануне нашего отъезда одна местная жительница накрасила мне ногти хной. Я поднесла руку к камере — впечатление было такое, будто на кончиках пальцев у меня растеклись капельки свежего коровьего навоза. Но я чувствовала себя царицей. То был древний ритуал, символизирующий у моего народа красоту: обычно так украшали только невесту.
В тот вечер мы устроили пир. Жители деревни хлопали в ладоши, плясали и пели. Это так напоминало далекие дни детства, когда все праздновали приход дождя, — то же самое чувство ничем не сдерживаемой свободы и радости!