* * *
Только теперь обрисовалась гибель Добровольческой армии в ее полном масштабе. Все, кто мог, уходил под охраной ее штыков. Но огромному большинству уйти не удалось.
На пути от Новороссийска до нас долетали дурные вести. Посадка войск происходила под огнем при самой трагической обстановке. Новороссийск пал в день нашего отъезда.
Когда, отчалив, мы проходили мимо маяка, мы получили приказ от англичан идти на Ялту. Это огорошило всех, как удар по голове. Все надежды уехать за границу для больных разлетелись. Вместо заграницы -- Ялта. Заграница казалась обетованным раем измученным людям. В Крыму же нас ждала гибель, ибо никто уже не сомневался, что Крым постигнет та же участь.
Утро было тихое и ясное. Люди молча смотрели на отдалявшуюся бухту, и палуба была битком набита людьми. Трудно было прочесть на лицах то, что переживали люди. Многие из них, несомненно, навсегда или очень надолго покидали родину. И только когда очутились в открытом море, задумались.
Я спустился в трюм и лег, совершенно изнемогающий и от физической слабости, и от морального чувства полной безнадежности.
Благодаря доктору Кузнецову мы с генералом Розалион-Сошальским могли теперь выехать. Во время вторичной эвакуации при Врангеле я узнал, что доктор Кузнецов погиб в Крыму от сыпного тифа. Так сплетались нити жизни. Нельзя знать, кто кого переживет.
Мне приходилось переживать много тяжелого, и я выработал себе хорошую привычку: при всяком затруднительном положении я всегда предполагал худшее и никогда не тешил себя надеждой. Если удавалось выскочить, я считал это подарком судьбы. Вести борьбу активно и вооруженным -- это одно. По крайней мере, убеждаешься, что в револьвере есть пуля и для себя. А во времена большевиков после того, как приходили, чтобы вести меня на расстрел, я всегда носил при себе баночку с цианистым калием, и это успокаивало. Думаю, что это было лишь психологическим приемом, и не знаю, мог ли я исполнить это решение. Теперь же я был пассивным поплавком, который нес и которым крутил поток событий, для которых личная моя воля не имела никакого значения.
Когда садились на пароход, у всех было одно желание: спастись. Когда заговорили о том, будут ли нас на пароходе кормить, махали руками и говорили: "А не все ли равно!". Теперь же оказалось, что не все равно. Захотелось есть. Пошла опять критика, недовольство и ропот, Англичане снабдили пароход продуктами, напоили чаем и дали немного консервов.
Как только разместились в трюме, сейчас же стала проявляться психология этой исстрадавшейся, неустойчивой массы людей, только чудом спасшихся от гибели. Все сознавали, что в этот самый момент тысячи таких же людей, как мы, погибают в покинутом городе. Но воображение тускло рисовало картину происходящей там резни.
Публика трюма начала устраиваться и погрузилась в мелочные заботы обыденной жизни. Здесь была пестрая смесь людей: мужчины, женщины, военные, беженцы, солдаты, генералы. Еще не успели оглядеться, уже начались ссоры, и пробуждался ничем не сдерживаемый эгоизм. Люди были больны душевно.
Мой сосед, молодой Астров, говорил, что был контужен в ногу, и он до поры до времени прихрамывал, но, когда в Константинополе на пароход за ним приехал дядюшка, контузия сразу испарилась, и он вприпрыжку побежал высаживаться. Сражаться эти господа не любили. Много было мнимо больных. Но нельзя и винить этих господ: уж очень много они пережили. Пройдя через строй испытаний, люди, казалось, теперь должны бы были предаться радости спасения. Но они уже роптали и жаловались. Были напряженно-нервны.