ГЛАВА XVIII
Новороссийск. Болезнь и лихорадочные грезы
Через это горнило в ужасающей обстановке проходили почти все, отдавая дань революции, и потому полезно эту страничку революции описать. Госпиталя и медицина были тесно связаны с революцией. Врачи работали в разных ролях и вымирали. И врачи у нас были разные: были чистые большевики, как доктора Брускин и Шнеерсон или мой ординатор Сегалин, -- все евреи. Были "ловчилы", плывшие по ветру и умеющие приспособиться, пока не доедут до тихой масонской пристани. Были и чистые "черносотенцы" вроде меня. Но большинство людей было нейтральных, и, надо отдать им справедливость, они добросовестно работали при всех режимах, делая свое дело. Лечили мы и большевиков и чекистов. Спасали кого можно. В нас, как и в железнодорожниках, нуждались все режимы.
За годы революции я сам раза три лежал в госпиталях в качестве больного и перенес два приступа возвратного тифа, а в 1917 году -- сыпной тиф. По крайней мере, его так диагностировали, и потому я не допускал возможности заболеть им вторично. Организм у меня был здоровый и выносливый, но я злоупотреблял небрежностью к своему здоровью.
Узнав о том, что я заболел, ко мне пришел генерал Розалион-Сошальский и настоял на том, чтобы я вызвал доктора. Я написал письмо доктору Френкелю, моему старому коллеге по Харькову. Он приехал и взял кровь для исследования. Определить болезнь еще нельзя было, но исследование крови показало присутствие плазмодий малярии. Это объяснило мне одесскую болезнь. К вечеру температура поднялась до 40,9. Ночь прошла тяжело. Наутро 10 февраля мне стало плохо, и окружающие -- тогда все ко мне относились очень хорошо -- забили тревогу. Пошли хлопотать, чтобы поместить меня в госпиталь. Приехал доктор Френкель и объявил мне:
-- У вас, Николай Васильевич, сыпной тиф.
"Вот она, -- подумал я, -- очередь".
-- Вас поместят в госпиталь.
10 февраля для меня было роковое число. Второй год подряд меня постигала катастрофа, согласно вещему сну, виденному мною в 1903 году именно по отношению к этому дню. Я припомнил это и рассудил: я еще довольно бодр и физически крепок. Вероятно, сегодняшний день проживу, а если выживу сегодня, то, значит, и оправлюсь. Я передал мешочек с деньгами, с документами и золотые часы генералу и просил в случае моей смерти передать оставшееся в пользу армии.
У меня появилась некоторая бодрость: это было лихорадочное возбуждение. Но я все отлично сознавал... Сестра отвезла меня в госпиталь, помещавшийся в зале кинематографа. Я в своем возбужденном состоянии был как будто бы доволен особенным случаем -- что я заболел сыпным тифом во второй раз, и говорил, что в научном отношении это интересный случай. Потом я убедился, что первый раз тиф был ошибочно диагностирован. То был, вероятно, возвратный тиф. Я гордился тем, что заразился при исполнении своего долга на пароходе, и переоценивал это. Я еще сам вошел в палату.
Большой сарай весь вповалку был завален больными, Мне отвели место на матрасе на полу. Я стал раздеваться. На мне была та же военная шинель, великолепный мягкий теплый костюм и сапоги. Мне помог раздеться бледный санитар из пленных красноармейцев, уже перенесший сыпной тиф. Я был как в тумане, однако созерцал окружающее и, помню, спросил его, откуда он. Он был из Костромы.
-- А, -- ответил я, -- с родины русских царей!
Он спросил меня, куда девать вещи, на что я беспечно ответил: "Хоть к черту!"
Дитя революции поняло это всерьез, и от моих вещей не осталось и следа. Ограбляли в госпиталях больных начисто, рассчитывая, что все равно они не выздоровеют.
Я лег. "Ну, -- думал я, -- скоро потеряю сознание", -- и старался уловить этот момент. Взор мой блуждал по карнизу потолка. И я думал, что болезнь долго будет тянуться.
Кругом лежали больные, почти все без сознания. Все мне виделось как в тумане, и я был словно пьян. Но я рассуждал как врач. Я осмотрелся. По моему расчету, шел пятый или шестой день болезни, потому что сегодня уже появилась резкая сыпь по всему телу. Я с изумлением глядел на свои ладони, которые сплошь были усеяны мелкими кровавыми точками, и считал, сколько дней надо вычеркнуть из жизни, и определил, что день кризиса ждать еще дней восемь. По вечной своей привычке я все анализировал, рассуждал. Думал я и о смерти. При высокой температуре у меня всегда угасает инстинкт жизни. Мысль о смерти переживалась академически, не вызывая никакого страха, и на ней я долго не останавливался. К вечеру я впал в забытье. Появилась очень сильная невралгическая боль в надглазничной области, которая длилась много дней, и я все хотел, чтобы она скорее прошла. Я думал, что и там должны быть мелкие кровоизлияния, которые я видел, когда мне приходилось вскрывать трупы умерших от сыпного тифа. Мне самому казалось, что я еще хорошо рассуждаю, но мои друзья, навещавшие меня, говорили мне потом, что я бредил и говорил ерунду. Я повторял себе, что все на свете проходит, пройдет и это. Я анализировал свой бред, как делал это часто по отношению к своим сновидениям, и думал потом написать об этом статью, что и выполнил через несколько лет в эмиграции. Но почему-то я не находил в себе бреда, который был в первую мою болезнь. Сыпь у меня была исключительно сильная, и мне ужасно хотелось показать ее доктору, словно похвастаться ею: "Вот-де какой у меня тиф!"
С этого вечера я уже вошел в другую, потустороннюю жизнь. Тело мое лежало без реакции на внешние впечатления, и я ушел от революции. Теперь на сцене обычно тяжелых видений фигурировало тоже мое Я, только другое. Как будто бы не существовало не только что пережитого, но и моего мировоззрения, и словно кругом не творился ужас. У меня сохранились в памяти лишь обрывки из фильма окружающей жизни. У ног моих бредил генерал, и я узнавал в нем черты моего бреда первого периода тифа. Я упрекал его мысленно в аггравировании и даже симуляции, которые находил и у себя в результате самоанализа. Теперь этой симуляции первого периода у меня не было, и я со злорадством говорил про себя: "Ну, брат, меня этим не проведешь, знаю я эти стоны!" Сквозь туман я видел фигуру доктора Кузнецова, обходившего больных. Меня храбро навещал мой начальник генерал Розалион-Сошальский и сообщил мне, что он обо всем позаботился. Это внимание действительно было трогательно.
Потом весь мир перестал для меня существовать, и я зажил в панораме кошмаров и видений. Я странствовал где-то по бледно-фиолетовым проходам кораблей, ползал по небесным светилам между малахитово-зелеными камнями, и помню, как, очутившись на краю пропасти небесного пространства, вдруг увидел нависшую над ним бледно-золотистую громадную луну. Все это без слов. Потом видел бои и награждение меня крестом. Сцена сменилась собранием в поле профессоров и выбором меня на кафедру, на которую я конкурировал, и, что было интересно, я совершенно реально в это уверовал. Затем я слышал какие-то невероятные, раздирающие душу звуки: это был трансформированный в психике сон моего соседа по койке. Какая-то чудовищная машина надвигалась на меня. Я давно потерял счет времени и жил только в сфере созерцания, без мысли и понимания. Но странно: революция не фигурировала в моих видениях, словно ее вовсе и не было. А мир, в котором жила моя психика и мое Я, был совсем иным, хотя и земным. Особенно била, как молотом, стереотипность: все одни и те же образы без конца. В кошмарах лезешь и не можешь вылезти...
Однажды из состояния небытия я вдруг проснулся. Я лежал совершенно голый на платформе грузовика, завернутый в одеяло с головой. Грузовик стоял. Я хитро отвернул край одеяла и осмотрелся. Так увозят ведь покойников, хотя тогда эта мысль мне в голову не пришла. Я увидел над собой небо, кусок серой стенки грузовика, а у подножья, склонившись надо мной, колыхались ветви обнаженного от листвы дерева. Меня куда-то везли. Стучал мотор. Мне только хотелось дышать, и я ни о чем не думал, я только видел картину. Тотчас же я потерял сознание. Меня перевозили в другую больницу. Опять обо мне позаботился мой генерал.