Добровольцы переживали последние дни. Гвардия на фронте сражалась все хуже. Восточные отряды грузин и кавказцев превратились в разбойничьи банды и грабили кого попало. Население озлоблялось и говорило, что между добровольцами и большевиками разницы нет. В самой армии шло разложение. С особенной ненавистью будировало еврейство. По адресу генерала Драгомирова пускались инсинуации. На Ирпене фронт держался тонкой нитью. Притока добровольцев не было. Оружия не хватало. Транспорт разрушали бандиты. За Днепром орудовал Махно. Бывало поставишь себе вопрос, что будет дальше, и словно закроешь какой-то клапан своей психике: "Лучше не думать".
Подонки, как говорили тогда, поднимали голову.
Наш штаб по-прежнему помещался на площади против театра. Во второй половине ноября у нас произошла перемена начальства. Генерала Рерберга сменил генерал-лейтенант Розалион-Сошальский. Говорили, что генерал Рерберг разошелся во взглядах с генералом Драгомировым и был причислен к его штабу. С моим новым начальником мы потом прочно сошлись и вместе испили всю чашу мытарств. Это был необыкновенно благородный и воспитанный человек старых традиций. Но при его появлении я не знал, как повернется дело. Впоследствии генерал рассказывал о моем первом ему представлении. Дел по приему должности было масса, и прошло несколько дней, прежде чем я представился ему официально. Начальник штаба доложил генералу, что надо принять корпусного врача, и генерал назначил мне время явиться. Пришел, говорит он, профессор в полной форме, но опытный кавалерист сейчас же усмотрел, что все не так сидит на корпусном враче, как на заправском кавалеристе, хотя тот и проделал в свое время японскую кампанию в составе Дикой бригады. Хлястик шинели сзади был предательски расстегнут. Но зато исчерпывающим докладом генерал остался доволен.
-- Персонал есть?
-- Никак нет, ваше превосходительство.
-- Средства и перевязочный материал есть?
-- Никак нет, ваше превосходительство.
-- Как думаете справиться?
-- Достанем, ваше превосходительство, и обеспечим всем необходимым, войдя в сношение с Красным Крестом и добровольными сестрами.
-- Хорошо, благодарю вас.
И повернулся налево кругом и вышел.
В это время ширилась эпидемия сыпного тифа, и я посещал многих офицеров по квартирам.
Вечерние сводки наводили тоску и уныние. Повсюду добровольцы сражались плохо и отходили почти без боев. Зараза отхода охватила всю армию. Это было мрачное время. Однако никто из нас, настроенных пессимистически, не предвидел того, что вскоре пришлось пережить всем нам. Даже на порядке работы не отражалась висящая над всеми нами гибель.
У меня было много работы. Вместе с врачами Красного Креста я выработал программу отхода. За нами остались те четыре вагона, в которых мы сидели во время первой стоянки на станции. Но получилось и осложнение. На меня выпала неприятная обязанность поставить управлению Красного Креста условие очиститься от израильского племени и взять на себя ответственность за эту меру. Она вызвала, конечно, много злобы по моему адресу. Один из евреев-врачей грозил мне расправой со стороны большевиков. Но приказание мне было дано, и я должен был его выполнить. Нелепо было пускать в свой штаб отъявленных большевиков, каковыми были Майданский и Каневский.
Со дня возвращения в город мы должны были держать связь со штабом, а я -- еще и с Кинбурнским полком. Я часто рассуждал так: "Будь я человек молодой и имей я впереди будущее, все то, что я видел и переживал, было бы глубоко интересно. Если бы все это можно было изучить и обработать впоследствии". Но я не могу сказать, что и в то время я ринулся в омут событий, руководимый жаждой научного исследования. Я был человек со всеми страстями и пороками моей среды и моего времени. Состоял ли мой долг в том, чтобы работать в Добровольческой армии только в качестве врача или в роли бойца -- это был вопрос высшей философии. Но я должен сознаться, что меня гораздо больше увлекала роль бойца.
Все, кто переживал драму того времени, не находили в ней ни прелести, ни поэзии. Проклинали судьбу и мечтали о лучшем. Созерцать драму приятнее, чем быть ее участником. Я часто спрашивал себя, что лучше: эта ли полная приключений тревоги и опасностей жизнь или тихое, безмятежное мещанское счастье, которое всегда было так чуждо моей душе? Думаю, что перетянули бы весы авантюры и непокоя.
Однажды я зашел в контрразведку, офицеры которой ехали в тюрьму. У меня там было дело, и я поехал с ними на грузовике. В камере под видом арестанта сидел агент контрразведки. Его вызвали на допрос, и он давал свои показания. Надо было иметь много отваги, чтобы играть такую роль. Он верно охарактеризовал неспокойное состояние тюрьмы, которая уже чувствовала провал добровольцев.
Многие колебались. Много революционной интеллигенции было теперь скомпрометировано своим отношением к добровольцам, и их ждала при возвращении большевиков жестокая расправа. Им не оставалось другого выхода, как уходить. Но никто тогда не знал, что такое уход. Некоторые превращения были поразительны и весьма характерны для этого времени.
Мой старый приятель доктор Г. был в течение многих лет партийным эсером. Это был умный, идейный и своеобразно честный человек из породы "кристально чистых". Он понимал как психиатр не меньше меня то, что происходит. Но шел в ногу с революцией. С наступлением революции он выдвинулся в число ее главарей и стал диктатором психиатрического дела, сразу заняв места сброшенных революцией старых коллег. Долго плыл он по поверхности революционного моря, но, как человек умный, ставший пассивным орудием высшей силы революции -- еврейства, жестоко внутренне страдал от уязвленного самолюбия. Во время Керенского он ловко приложил руку к разграблению моего госпиталя, посадив туда в качестве врача свою жену. Ему пришлось подделываться под комитеты, состоящие из служителей и кухарок. По отношению к революции он был мягок и не противлялся злу. Пришла украинская власть, Г. стал украинцем. Пришли большевики, он сразу оказался большевиком. При гетмане он был лояльным. При добровольцах он прозрел и на этот раз, по-видимому, искренне.
В один из мрачных ноябрьских вечеров я шел с винтовкой наготове по неспокойной улице и вдруг столкнулся с доктором Г. Он был тогда главным врачом Кирилловской больницы и был встревожен сведениями о будто бы готовящемся нападении местных большевиков на добровольческий пост, стоящий у телефона в больнице и поддерживающий связь с передовыми отрядами фронта. Когда он сообщил это мне, я забил тревогу и предложил ему отправиться со мной в контрразведку, чтобы сообщить об этом. Убежденный и идейный революционер сделался доносчиком и предателем своих и оказал Добровольческой армии услугу. Меры были приняты, попытка предотвращена, но доктору Г. потом пришлось отходить с нами на Одессу, покинув свою больницу. Впоследствии он вернулся к большевикам, где, вероятно, и "сгорел на костре революции".
Деятельность коменданта Киева, генерала Габаева, была ужасающа, непонятно только -- вследствие ли слабости и непонимания положения или влияния его грузинского окружения. Он оказывал давление на военный суд, настаивая на оправдании Валлера, а затем вопреки всем законам помиловал этого чекиста, снабдил его документами офицера Добровольческой армии и в момент отхода освободил его из тюрьмы, послав для этого своего адъютанта. В такие времена комендант должен быть тверд и непреклонен, а если генерал совершил свои преступления по слабости и непониманию, это не есть оправдание.
Последние ночи перед уходом добровольцев были кошмарны. Мрак, стрельба, разбои. Отсутствие воды и электричества. Путь на Фастов был еще свободен, и говорили, что можно отходить на Жмеринку, где соглашение с галичанами было обеспечено. Путь на Полтаву был уже отрезан. Там оперировали банды разбойников, которых называли "зелеными". Поезда проходили под обстрелом. По Черниговской линии большевики подходили к Броварам.
27 ноября мы получили приказание к 6 часам вечера быть с вещами в штабе. В эти дни по улице военному можно было ходить только в полном вооружении, ибо на них открыто нападали. Я собрал необходимое в мешок и, бросив на произвол судьбы свое имущество, забрал в сумку рукописи моих работ и ушел из дому, чтобы навсегда покинуть Киев. Мы шли не на беженство, о котором тогда и не помышляли, а на последнюю борьбу в рядах отступающих войск.