Перед нами, теми, кто не был в армии, стояла очень реальная задача: что делать нам, независимо от того, что будет делать армия.
Ясная точка зрения на это была у нашей няньки Насти. Мы с ней и с Лялей остались одни в квартире: Ляля наотрез отказалась «удирать» с родителями, дав ясно понять, что считает непорядочным уезжать, и сейчас ходила на курсы медсестер, а позже записалась в доноры. Так вот Настя говорила очень спокойно:
- Ну что ж, и при немцах жить можно. В революцию бар резали, сейчас евреев будут резать - какая нам разница. - Она ошиблась в расчетах и умерла от голода в январе.
Конечно, о том, что же делать, мы говорили между собой. Но, хотя языки с июня сильно развязались, воспитанные тридцатыми годами, мы разговаривали даже с близкими друзьями с большим выбором. Ляля ничего не хотела слушать: надо оставаться, и все тут. Многие так считали. Побывал я дома у моих и говорил с Алешей. Алеша, так веривший в нашу армию и в ее легкую победу (и года не прошло, как он получил поощрительную премию за сценарий военно-морского фильма), бы в растерянности, и как мне показалось, даже в панике. Он говорил:
- Уходить, уходить с армией.
- Куда же ты будешь уходить? - но он ничего не слушал.
Это настроение растерянности у него, правда, быстро прошло: к середине сентября, когда немцы остановились - или были остановлены - у ворот Ленинграда, к нему полностью вернулся его оптимизм. Мне кажется, растерянность была от того знакомого мне чувства неполноценности, которое неизбежно должен испытывать молодой человек вне армии во время всеобщей войны. Алеша, несомненно, был рад, когда спустя два месяца его, несмотря на его -8 диоптрий, все-таки взяли в армию.
Идея уходить казалась мне нелепой; я думал, что единственно правильное будет оставаться и, когда немцы войдут в город, уходить в подполье. В том, что они войдут, я не сомневался: каким образом могла бы вдруг остановиться армия, в беспорядке ((а именно так это и выглядело по всем рассказам женщин, бежавших с окопов, и военных, то и дело появлявшихся с фронта) за два месяца откатившаяся на тысячу километров? Разве что потому, что откатываться больше некуда…
Но, поскольку я понимал, что, несмотря на наши поражения, война только еще начинается, и что я должен найти в ней свое место, постольку я определенно считал, что единственное решение - уход в подполье. Однако это решение было слишком серьезным, чтобы принимать его в одиночку. Надо было посоветоваться с умными людьми. Не с Лялей, которая вообще ничего не желала слушать, и увы, также и не с Алешей, который, казалось, потерял рассудок. И не с Мишей, который был на фронте неизвестно где. Но с кем-то, кому можно было доверять, как самому себе, - неосторожный разговор на такую тему мог стоить жизни.
Я решил поговорить с самым умным человеком в нашей эрмитажной пожарной команде - с Александром Николаевичем Болдыревым. Разговор шел на втором этаже кабинетов на Малом подъезде, где был штаб и казарма пожарных. С нами была и Тора Гарбузова, ставшая вскоре его женой. Услышав мою идею о подполье, Александр Николаевич сказал мне:
- Жить под НКВД - плохо; под Гестапо, быть может, еще хуже; но сначала НКВД, потом Гестапо, а потом опять НКВД - это просто невозможно. Я буду уходить с армией.
Это была краткая и ясная формула. Действительно, не нужно было большого воображения, чтобы представить себе, как будет обращаться НКВД с теми, кто остался под немцами (это потом и подтвердилось после войны). И в то же время эта формула была мудрой еще и потому, что исходила из неизбежности нашей победы. Поэтому я не мог с ней не согласиться. Но все же хотелось услышать и другое мнение. Я выбрал Яшу Бабушкина, светлую голову и человека, глубоко преданного коммунизму, человека, которого я особенно любил, и до сих пор вспоминаю его большие, чистые глаза. Он работал на радио. Позже для голодных ленинградцев в их темных холодных пещерах радио имело огромное значение, а Яша был, пожалуй, главным организатором блокадного радио; вещая, опираясь на костыли или что-то в этом роде - стоять уже не мог.
Я пригласил его в кафе «Норд» (теперь «Север»), и там мы обсуждали, уходить ли вместе с армией или оставаться в подполье. Яша сказал:
- Я останусь только в том случае, если буду знать, что в ЦК партии лежит приказ о том, чтобы я, Яков Бабушкин, остался в подполье.
Но что же делать? Уходить? Как, куда? Если даже будет куда отходить армии, может ли гражданское население забивать собой дорогу отхода? Яша сказал: «Посмотрим».
Между тем, всюду обсуждался вопрос о том, удержится ли само советское правительство. Как-то я говорил у Малого подъезда Эрмитажа с нашей эрмитажной античницсй, Александрой Ильиничной Вощининой, и подошла ее мать. Когда заговорили об этом вопросе, я сказал, что речь идет не о власти, а о существовании России. Мать Александры Ильиничны очень взволновалась и сказала:
- Спасибо, молодой человек, что вы вспомнили о России. При мне к Милице Эдвиновне подошла Милена Душановна Семиз и сказала:
- Что происходит, разве нас так учили! Милица ответила ей:
- Сталину сейчас тоже очень тяжело!
Милена прямо сказала, что она хотела на Сталина.
У всех настроение было такое, что все рушится. Я уже слышал, как на улице группа пьяных кричала «бей жидов» - как будто не было четверти века советской власти.