Во время моего пребывания в «каменном мешке», куда меня поместили после повторного ареста в Норильском лагере, я познакомился с одним из бывших военнопленных (было это вскоре после начала войны с Германией, в 1941 году). Рассказ Сережи — свидетельство о судьбе многих и многих его современников. Камера наша находилась на одной стороне коридора, шириной примерно в метр. Все находившиеся в ней были приговорены к расстрелу. Когда чей-то приговор подтверждался, человека этого переводили в камеру по другую сторону коридора, откуда его каждую минуту могли взять на расстрел. Только двое из моих сокамерников избежали расстрела. Сережа не избежал его. Ему был 21 год. Высокий, красивый парень. Отец его был пианистом, происходил из финнов, мать — русская. Сережа получил чисто советское воспитание. Конечно, он не помнил досталинские времена. Был весьма патриотически настроен, пока не попал в лагерь; полагал, что Советский Союз далеко обогнал все другие страны. Он не читал Маркса, не занимался в кружках. Его страстью была музыка, его инструментом — скрипка. Сережа уже давал концерты. Мне он рассказывал, что годы накануне финской войны (1938 и 1939) оказались самыми счастливыми в его жизни. Он был влюблен, ходил в оперу и на концерты, в общем, был молод и счастлив. В 1939 году его призвали в армию. Военная служба шла без затруднений. Все же он с нетерпением ждал демобилизации, хотел вернуться к музыке, жениться на любимой девушке.
Вскоре умер отец, которого Сережа очень любил, мать жила в Ленинграде, и время от времени он виделся с ней, получая увольнительную с финской границы, где в то время служил.
Как только началась война, его часть немедленно была введена в бой и понесла тяжелые потери. На Сережу произвело глубокое впечатление мужество финских солдат; он видел, что для финнов это была поистине народная война.
— Против наступавшей Красной Армии сражались не только мужчины, но и женщины, старики, даже дети, — рассказывал Сережа. — Стреляли с каждого дерева, с каждой скалы.
Моральный дух красноармейцев и комсостава быстро падал. Сережа был тогда легко ранен и попал ненадолго в госпиталь. Как только он поправился, он попросил снова направить его на фронт. Но вместо этого его вызвали для беседы с руководством комсомольской организации. Сначала Сережу похвалили за храбрость на фронте, а потом сказали, что в городе Териоки создано финское правительство во главе с Куусиненом. В будущем это правительство, возглавит финскую Народную Республику, пока же оно обращалось к молодым финнам с призывом вступить в специальное финское соединение, которое бок о бок с Красной Армией должно сражаться за «освобождение» Финляндии. Сначала Сереже эта мысль понравилась, но потом он понял, к чему клонится разговор: он, Сережа, всегда считавший себя русским и знавший всего несколько слов по-фински, должен войти в такое соединение в качестве «финна». Сережа ответил, что готов выполнить любое задание, но что его место в рядах Красной Армии, поскольку он русский, а не финн. Комсомольское руководство пыталось его убедить, но безуспешно, и Сережу отпустили.
Сережа спросил меня понимаю ли я, почему его хотели определить в «финское соединение». Догадаться было нетрудно: поскольку набрать добровольцев-финнов оказалось невозможным, их следовало «делать на заказ», подобно тому, как впоследствии, по мере надобности, стали фабриковать «поляков» и людей других национальностей.
Потом Сережу вызвали еще раз с тем, чтобы записать его «добровольцем» в финскую воинскую часть, но он снова отказался, подписав даже соответствующий документ. В то же время он вновь заявил о своей преданности и готовности служить на самом опасном участке, но в Красной Армии.
В третий раз с ним беседовал генерал, который сказал:
— Я должен сообщить вам, что ваш отказ служить в финской части является нарушением воинской дисциплины, и теперь, во время войны, это будет рассматриваться как контрреволюционное действие.
Совершенно растерянный, Сережа начал объяснять, что, по его мнению, образование дутого финского соединения не отвечает интересам Красной Армии, что национальная воинская часть должна состоять из людей данной национальности. Ему не дали договорить, тут же арестовали и объявили, что он подлежит суду военного трибунала.
Судили же его за неповиновение приказу. В обвинительном акте ничего, конечно, не говорилось о «финской» части. Судья в последний раз предложил ему повиноваться приказу. Сережа знал, что делает выбор между жизнью и смертью, но снова отказался, заявив, что, как комсомолец, не может поступить против своей совести. Будучи честным юношей, он и представить себе не мог, что можно так лгать. Кроме того, Сережа полагал, что, вступив в «финскую» воинскую часть, он обманет не только финнов, но и своих товарищей — русских.
Его приговорили к расстрелу, но в последний момент расстрел заменили пятнадцатью годами заключения в лагерях. Так он попал в Норильск.
Сережа не обжаловал приговора. Он был слишком потрясен, слишком разочарован. Однако тот факт, что он не обжаловал приговора, оказался для него роковым. Органы безопасности сделали из этого вывод: дух человека, значит, не сломлен, и поэтому его следует ликвидировать как «опасный элемент». Уже одно то, что он дожил до водворения в нашу камеру, было довольно необычно. Ведь на суде ему объявили, что он увольняется из своей части и переводится в «финскую» часть, но поскольку он не явился в эту часть, то, естественно, стал дезертиром... В лагере за Сережей была установлена неусыпная слежка и его постоянно старались спровоцировать на что-нибудь опасное для него, и он по неопытности частенько попадал в расставленные ловушки. У Сережи не было сомнения в том, что его расстреляют. Он болел цингой, а так как был и ростом выше нас и молод, то страдал от голода больше остальных. Несмотря на это, он всегда пытался помочь другим, быть хоть чем-нибудь полезным. Больше всего его мучил контраст между принципами правдивости и честности, провозглашенными советским режимом, и вопиющим нарушением тех же принципов на деле.
До того, как беда настигла его, Сережа мало задумывался о смысле жизни и смерти. Теперь же, те несколько недель, проведенных в нашей камере смертников, он только об этом и думал. Он чувствовал, что, умирая в 21 год, нельзя терять ни минуты. У каждого из нас бывали приступы отчаяния. У Сережи — реже, чем у других. Он не поддавался даже чувству тоски по родным и близким и старался вникнуть как можно глубже в понятия о добре и зле, о лжи и правде, разобраться в вопросах морали, воспитания. Сережа прислушивался к рассказам других заключенных, а потом спрашивал меня, почему, например, такие невинные люди должны погибнуть, а низкие люди, которых он встречал во множестве на воле, живут и преуспевают. Ему приходили иногда в голову странные мысли. Он, к примеру, обнаружил, что некоторые музыкальные мотивы ассоциируются у него с определенным ходом мысли: так возникали у него в памяти то соната Бетховена, то фуга Баха или песня Шуберта. Как-то один старый партиец из нашей камеры сказал Сереже, что он должен меньше думать о себе, а больше о коллективе. Сережин ответ сразу пресек эту беседу:
— Коллектив за меня этот коридор не перешагнет. Переходить придется мне одному...
Сереже пришлось перешагнуть коридор одним из первых. За ним пришли ночью. (Позднее уводимым на расстрел стали затыкать рот, чтобы они перед смертью молчали). Когда Сережу уводили, он что-то сказал, но никто из нас его слов не разобрал.
В своих «Письмах из тюрьмы» Роза Люксембург писала, что сцена, которую ей пришлось увидеть из окна камеры на тюремном дворе во время Первой мировой войны, стала для нее символом этой войны: солдат-кучер на телеге пытался заставить двух волов сдвинуть с места непосильную поклажу. Он хлестал животных кнутом с металлическим наконечником до тех пор, пока из израненных боков не хлынула кровь.
Так и для меня судьба Сережи стала символом судьбы русского народа во время Второй мировой войны: я видел, как истек кровью дух человека, приговоренного к смерти за честность и прямоту. Сережа стал для меня еще и символом страшного злоупотребления властью и страшного народного несчастья.