Пора кончать эти воспоминания. Не могу, однако, их кончить, не сказав несколько слов еще о двух моих университетских преподавателях. С 1886 г. — по новому уставу — возникла приват-доцентура. Одними из первых приват-доцентов перед нами явились П.Н. Милюков и С.Ф. Фортунатов.
Милюков, тогда весь погруженный в кабинетные исследования и архивные изыскания, читал нам специальные курсы по историографии, по истории колонизации, но обзору начатков исторической жизни на русской равнине. Все эти курсы представляли собой самостоятельные монографические исследования. К сожалению, из них первый курс по историографии, да и то лишь в первой своей части, превратился затем в книгу ("Основные моменты развития русской исторической мысли"). Между тем из этих курсов могли бы вырасти такие же фундаментальные монографии, какой является и книга о государственном хозяйстве России при Петре Великом. Лекции Милюкова производили на тех студентов, которые уже готовились посвятить себя изучению русской истории, сильное впечатление именно тем, что перед нами был лектор, вводивший нас в текущую работу своей лаборатории, и кипучесть этой исследовательской работы заражала и одушевляла внимательных слушателей. Лектор был молод и еще далеко не был искушен в публичных выступлениях всякого рода. Даже небольшая аудитория специального состава волновала его, и не раз во время лекции его лицо вспыхивало густым румянцем. А нам это было симпатично. Молодой лектор сумел сблизиться с нами, и скоро мы стали посещать его на дому. Эти посещения были не только приятны но непринужденности завязывавшихся приятельских отношений, но и весьма поучительны. Тут же воочию развертывалась перед нами картина кипучей работы ученого, с головой ушедшего в свою науку. Его скромная квартира походила на лавочку букиниста. Там нельзя было сделать ни одного движения, не задев за какую-нибудь книгу. Письменный стол был завален всевозможными специальными изданиями и документами. В этой обстановке мы просиживали вечера за приятными и интересными беседами. А мне думалось порой: с каким удовольствием любезный хозяин после нашего ухода останется один и вернется к работе, от которой мы его оторвали. Мы не сомневались, что имеем дело с человеком, который наполнит нашу ученую литературу многочисленными фундаментальными историческими трудами. И точно, он сделал немало в этой области. Но сделанное им составляет лишь небольшую долю того, что он непременно совершил бы, если бы не потянуло его на иные пути, на иную арену.
Степан Федорович Фортунатов — брат языковеда, о котором говорилось выше, — представлял собою полную противоположность своему брату. Насколько Филипп Федорович был молчалив и тих, настолько Степан Федорович отличался живой общительностью, подвижностью и шумливостью. Он был маленького роста и походил на гнома с большой головой и длинной бородой. В профиль он был очень похож на Сократа. Под широким лбом сверкали на его лице маленькие острые глазки, точно два колючих буравчика. Он говорил без умолку, с необычайной живостью, звонко отчеканивая слова, которые неудержимо сыпались одно за другим, и то и дело сопровождая возбужденную речь взрывами громогласного заливчатого смеха. Нередко эти взрывы смеха врывались в его речь и на кафедре, во время лекции, и смех был так заразителен, что вся аудитория громыхала ответным бурным смехом, который в свою очередь заражал и лектора, махавшего маленькими ручками в такт своему раскатистому хохоту. Лишь с трудом утихала эта буря смеха и лекция входила наконец в нормальные берега. Степан Федорович читал курсы но истории Англии, Соединенных Штатов Северной Америки, французской революции. Он обладал феноменальной памятью. Политическая история Англии и Северо-Американских Соединенных Штатов была ему известна в таких мельчайших подробностях, как будто это была его личная биография. Он давал уроки и в средне-учебных заведениях в течение долгих лет, и вот мне приходилось быть свидетелем таких случаев: подходит к нему пожилая дама, когда-то, много лет тому назад учившаяся у него в гимназии. Он сразу узнает ее, безошибочно называет ее девическую фамилию и сейчас же напоминает ей, какие она сделала ошибки, отвечая ему когда-то на выпускном экзамене. С такою же точностью знал он и всю подноготную английских и американских политических деятелей всех эпох и представлял собою, как бы сказать, живую, ходячую летопись парламентской жизни этих стран. При этом он обладал даром увлекательного драматического изложения и передавал перипетии парламентских конфликтов былых времен с таким увлечением, как будто бы тут ставилась на карту его собственная политическая карьера. Можно себе представить, какой успех имели его лекции в его аудитории, битком набитой слушателями.
Степан Федорович Фортунатов был энтузиастом культа политической свободы. Он с жаром отстаивал идеи конституционализма и личных гражданских вольностей. Нередко его упрекали в приверженности к доктрине старого либерализма манчестерского типа. Эти упреки были, конечно, неосновательны. У нас в России, за самыми лишь немногими исключениями, сторонники либеральной доктрины вовсе не стояли за принцип laissez faire, а напротив того, придавали большое значение государственному вмешательству в экономические отношения в интересах социальной справедливости. И Степан Федорович не был, конечно, манчестерцем. Но он, на мой взгляд, правильно полагал, что русская интеллигенция склонна была скорее недооценивать, нежели переоценивать значение политической гарантии личных свобод, упуская из виду, что правомерная свобода личности, — и сама по себе составляя великое благо, — служит в то же время необходимой предпосылкой, необходимым условием и всех тех социальных преобразований, которые вызываются требованиями социальной справедливости. И потому он считал нужным именно на этом пункте нажимать педаль, именно эти дорогие ему начала выдвигать на первый план, пропагандируя их в научно-историческом освещении. Превосходный лектор, он имел какое-то органическое отталкивание от писания. Он не написал ни одной сколько-нибудь объемистой книги. Его литературная производительность ограничилась двумя очень небольшими книжками: "Генри Вен" и "Федералист" (американский политический журнал) — и затем короткими газетными статьями и рецензиями. Чтобы оценить его знания и его одушевление, надо было слышать его устную речь — на кафедре или в приятельской беседе.
Он был очень неряшлив и нечистоплотен. Его длинная борода всегда свидетельствовала о меню съеденного им в тот день обеда. Его сюртук был истерт и ветх. Он не признавал ни воротничков, ни манжет. Когда он читал на курсах Герье, то Герье, шокированный его костюмом, подарил ему как-то запонки для манжет. Фортунатов не понял или не захотел понять намека, запонки взял и даже хвастался этим подарком перед курсистками, но манжет по-прежнему не носил. Рассказывали, что ему однажды кто-то хотел подать милостыню, приняв его по виду за нищего. Итак, по платью и по внешности он мог произвести на иных на первых порах неприятное впечатление. Но все это забывалось и прощалось, когда начинала звучать его оживленная речь. Тогда приходили на намять стихи Лермонтова про Одоевского:
Он сохранил
И звонкий детский смех, и речь живую,
И веру гордую в людей и жизнь иную.
На этом я прощаюсь с моими студенческими воспоминаниями. И приятно и грустно вспоминать о том, что пережил на "утре бытия". Так и просятся на уста восклицания Гоголя: "О, моя юность, о моя свежесть!" Но не буду поддаваться лирике и перейду к дальнейшему эпическому повествованию.