У Юры Филиппова была тайная мечта - он хотел стать археологом. Это было мне интересно - близко моим собственным мечтам, хотя Юра увлекался больше людьми каменного века, а я древними цивилизациями. Как раз в эти дни Юра, облазав подробно купленную перед отъездом карту-трехверстку Винницкой области (или тогда еще губернии - не помню) нашел на ней несколько археологических объектов. В страшную июльскую жару мы ходили с ним километров за двадцать разыскивать курган в степи. Курган мы разыскали, - он зарос высокой пшеницей, и копать его было все равно нельзя. Теперь Юра сообщил, что километрах в четырех-пяти выше от нашей дачи по Бугу есть старая крепость Богуна - сподвижника Богдана Хмельницкого. Надо ее исследовать. Он объяснил нам, что любительские раскопки запрещены, да и могут только испортить памятник, - но что составить план крепости стоит: это может иметь важное значение. Мы решили организовать экспедицию. Встретив во второй или третий раз на берегу Буга своего нового приятеля Котю Геракова, я предложил и ему участвовать в ней. Остальные участники были Алеша и еще один мальчик; откуда он взялся - уже не помню.
Старая крепость лежала в густом лесу на крутом берегу Буга. От ее стен остались только земляные валы и рвы, которые с большим трудом можно было проследить среди густой заросли и колючих кустов. Снимали мы план по всем правилам - Юра соорудил планшет, ориентировались по компасу. Попутно мы хорошо полазали по лесу, поели лесной малины, порвали брюки, поцарапали немало рук и ног - но дело свое сделали за неделю. Каждый день, возвращаясь из похода, мы являлись пыльные, усталые, веселые, с лопатами на плечах, под марш: «Штанами на солнце сверкая…»
Винницкое пребывание кончилось весело, интересно и с пользой: план крепости был сдан в Государственную Академию истории материальной культуры, и у меня появился новый друг.
Котя Гераков очень привязался ко мне и - совершенно неожиданно - оказался искренним поклонником моих стихов, когда я как-то решился их прочесть ему.
Это было мне немного странно (я справедливо считал свои стихи плохими), и очень лестно. Что бы я ни нафантазировал в литературном плане - например, я то собирался писать роман о гибели богов на фоне современной войны, то современного «Фауста» - все это находило у Коти горячее сочувствие и полное одобрение. Перед ним я безболезненно мог распускать свой павлиний хвост - Ваня бы этого мне не позволил.
Приходя к Коте на Надеждинскую (теперь улицу Маяковского) - я всегда тут же забирал его бродить по улицам. Много было исхожено улиц, много прочитано стихов. С ним мы вели и политические разговоры - пытались представить себе судьбы Европы и мира, рассчитывали, через сколько лет можно ожидать революции в Германии, и какие это будет иметь последствия для скорейшего наступления мировой революции; и обсуждали, вызовет ли это мировую войну, или капитализм будет поставлен этими событиями в такие условия, что не сможет развязать ее.
Хотя в нашей дружбе лидерствовал я, но это не значит, что Котя был мой поклонник и только. Как ни лестно было его отношение ко мне, но он был мне дорог и нужен не поэтому - или не только поэтому. Он был мне равный, одинаковый со мною. И помимо этого меня завораживала самая его судьба, трагическая, как его глаза и глаза его матери. Дело в том, что Котя был сыном расстрелянного.
Жуткое присутствие смерти, с раннего детства холодившее и парализовавшее меня, должно было жить в его доме с утра до поздней ночи, каждый день, зимой в Ленинграде и летом в Виннице, следовать за ним в школу и на улицу, быть с ним, когда он смеялся и когда он смотрел на сестру и на мать. Так я думал.
Тогда еще - несмотря на недавнюю гражданскую войну - дети расстрелянных встречались редко. Куда они девались? Или погибли, или бежали, - или просто не попадались мне на глаза.
Я знал о его отце не от него, а от Курбатовых. Он об этом не говорил.
Отец его, Николай Николаевич Гераков, был из старого дворянского рода, где все старшие из поколения в поколение были Николаями (поэтому и мой друг был Котей: чтобы отличить его от отца - Коли; но это отличие не надолго потребовалось). Николай Николаевич-старший - дед Коти, был воспитанником Училища правоведения - одного из самых реакционных учебных заведений царской России, того самого, которое готовило салтыковских «помпадуров» - ив начале революции был расстрелян, как почти все правоведы. Гераков-отсц был замешан или считался замешанным в какой-то контрреволюционный заговор - едва ли не тот самый, в котором будто бы принимал участие и Н.С.Гумилев.
С течением времени я с удивлением заметил, что Котя вовсе не одержим каждодневно мыслью о своем отце и своей судьбе; что он - как все. Правда, он, конечно, отдавал себе отчет в том, что он не как все в смысле своих жизненных возможностей; что, например, ему не придется учиться в Университете, что жизнь ему предстоит трудная, что быть ему в нашем обществе вроде как бы изгоем, и в то же время кормильцем матери и сестры. Но повседневное между тем шло у него как у всех интеллигентских мальчиков нашего возраста. И не было в нем никакой озлобленности, и о мировой революции он думал точно так же как и я, считал ее неизбежной и необходимой.
С Ваней и Надей я К. отю не познакомил. Это было особое. Уже одно предположение, что он мог их не понять и они могли ему не понравиться, оыло достаточно для того, чтобы держать эти две стороны моей души врозь.
О Наде Котя знал только по стихам.