А тут еще вдруг, среди дружеских, грустных, согревающих писем Нади - письмо охлаждающее, ставящее на место, как тот жест руки, когда я склоняюсь слишком близко. В таком настроении я вышел бродить над оврагом, тянувшимся вдоль нашего и других садов к Бугу. Стояло чудное украинское лето; по склонам оврага мечтательно цвел лилово-голубой цикорий. Навстречу мне, над оврагом, сверху по дороге от колодца за горой спускалась девушка приблизительно моих лет, ловко неся на плечах большое коромысло с тяжелыми полными ведрами.
Я сказал себе - если я сумею пронести это коромысло, значит, я что-то могу, на что-то я еще могу быть способен. Не может быть, чтобы это было труднее, чем тянуть домой из очереди двадцатилитровый бидон с керосином - это я умею - хоть и с трудом. Если же нет, - если я не могу снести двух ведер воды - то жить больше не надо.
Подойти и заговорить с чужим человеком - да еще с девушкой - было очень трудно. Но тут было не до стеснения. Я готовился к более решительному шагу, чем разговор с незнакомой украинкой. Я решительно подошел к девочке и сказал ей:
- Дайте мне понести Ваши ведра.
- Зачем? - спросила она с удивлением.
- Так. Мне надо. Зачем Вам нести, я могу.
- Та Вы не сумиете.
- Я очень прошу, дайте попробовать, - сказал я, приходя в отчаяние от ее слов.
- Ну що же, пожалуйста?.. - Я с трудом, неловко взвалил себе на плечо коромысло и сделал два шага, кривясь от тяжести и расплескивая воду.
- Нет уж, давайте я, - сказала девушка, решительно забрала у меня ведра, и пошла вниз, легко и грациозно ступая по каменистой тропке босыми ногами, как будто не чувствуя груза тяжелого коромысла.
Я стоял, глядя, как ее фигурка исчезает внизу, и потом мрачно двинулся к Бугу.
Недалеко от нас, чуть правее нашего оврага, был наплавной белый мост, ведущий в город, поднимавшийся за ним по склону, к высокому зданию гостиницы - «Готель Савой». На мосту была водружена белая вывеска: «На мосту їхати тихо» - или, как говорил юморист Юрий Филиппов - «На мосту икать тихо». (Этот мост был постоянным предметом его шуток, которые он выпаливал быстро и серьезно, и сюжетом его веселых карикатурок, изображающих утопающих и милиционеров). Все это мне вспомнилось, когда я стоял, опершись над темной водой Буга на белые перила. Мне не нужно было, чтобы смешной милиционер бросал мне в голову шар с восклицанием: «меть в голову, чтобы меньше мучился», как это изображал Юра. Я дожидался, пока на мосту станет пусто, и думал: неужели это я решился, и сейчас в эту воду? В этот самый момент на мосту появился сам Юра.
- Ты что это? Куда собрался?
На миг я хотел сразу же броситься через перила, но сообразил, что Юрка отличный пловец и все это будет чистый водевиль. И поэтому ответил небрежно и шутя:
- Так вот, утопиться задумал.
- Для того чтобы утопиться, - заметил Юрий, - надо хорошо плавать. А то будешь барахтаться. Вообще утонуть нельзя, если не знаешь как.
- Однако же, многие тонут.
- Ну, это они рот разевают. Наглотаются, и тогда - тяжелее воды, пожалуйста. А так человеческое тело легче воды. Да тут и не глубоко. Пошли в город?
И мы пошли - по главной улице, где через дом встречались почему-то только две одни и те же вывески: «Продаж жіночих капелюхів» и «Продаж трунів» - как будто жители города только и покупали, что дамские шляпки да гробы. Да еще на краю «Ерусалимки» висела гигантская вывеска:
«Кравець»
Затем, когда вы входили во двор, была другая вывеска, поменьше:
«Портной»
И пока вы шли по закоулкам двора, за каждым новым углом вас встречали все более мелкие вывески, гласившие то «Портной», то «Кравець», пока, наконец, в тупике, на двери, Вы не натыкались на совсем маленькую вывеску-записочку (вроде «ушел в булочную, буду через полчаса»): портной укис.
Укиснувший портной! - какая тема для каламбуристической музы Юркиных карикатур!
Дальше начиналась «Ерусалимка» - страшная улица еврейской нищеты. Мне уже трудно сейчас описать, как она выглядела. Я помню какое-то нагромождение лачуг, какие-то двухэтажные деревянные галереи - и впечатление нечеловеческой тесноты, вони и грязи - и бесконечные оборванные, горластые ребятишки, и какие-то женщины, и сапожники, и тряпичники, и разные бородатые, псйсатые евреи в чистых, поношенных черных лапсердаках и черных фуражках, степенно среди страшного смрада и гомона обсуждающие какие-то важные дела на идиш. Всего этого нет - кто не выбрался в люди с помощью советской власти, не уехал - тот расстрелян, сожжен, задушен в душегубках - и эти старики, и эти женщины, и детишки.
«Ерусалимка», как и полагается кошмару, лежала где-то сбоку. А город был, в общем, чистый и приятный. Но - с провинциальными смешными картинками. Вокзал, как обычно в русской провинции, лежал в стороне от города; туда полз - очень долго - маленький полупустой трамвайчик. На своем пути, на самой большой, поросшей кое-где травкой площади, окруженный венком одноэтажных мастерских и лавчонок, он внезапно останавливался. Пассажиры высыпали на площадь. Что такое? Свалилась дуга. Дело было, видимо, обычное: украинец-вагоновожатый привычно высовывался в окошко и скричал:
- Сруль!
- Сруль!
- Сру-у-уль!
После третьего крика и третьей паузы из сапожной мастерской выскакивал босой человек в черной фуражке и грязной розовой косоворотке, забирался на крышу вагончика, - и трамвай ехал дальше, с дугой, подпираемой находчивым Срулем.