15 апреля 1976 г.
Наконец появился Слуцкий – отстранённый и сумрачный. Стали знакомиться с новичками, среди которых было одно абсолютное чучело – любимыми поэтами назвал Юрия Кузнецова, Шкляревского и Высоцкого, а когда Борис Абрамович предложил ему прочитать что-нибудь своё – упёрся, сказав, что поэзию обсуждать невозможно. Думал, что Борис Абрамович его выгонит, но он вдруг проявил неожиданную мягкость:
– Отчего же нельзя? Представим, что я, гуляя в лесу, нашёл на пеньке тетрадку стихов. Автора, понятно, в глаза не видел, передо мной лишь его внутренний мир, по которому и попытаюсь сложить представление об этом человеке. Что можно сказать по стихам? Определить пол и возраст их написавшего, ночные это стихи или дневные, точнее – утренние. У Пастернака большинство – ночные, на них лежит отпечаток бессонницы. А вот Ахматова почти вся – утренняя…
Никаких читок в итоге не было, а когда Слуцкий традиционно предложил задавать вопросы, кто-то спросил об отношении к Твардовскому. Показалось, что Борис Абрамович не хотел о нём говорить, но всё-таки ответил, да ещё и очень подробно: рассказал, как вместе ездили по Италии – в компании с Верой Инбер, Николаем Заболоцким и Леонидом Мартыновым.
С войны Твардовский немного знал немецкий, потом выучил английский и французский. По цепкой крестьянской натуре – самоукой, по учебникам и словарям (так же английским овладел и Пушкин). Даже путешествуя, Александр Трифонович не изменял своей привычке вставать чуть свет, и когда писатели собирались на завтрак, он уже сидел в ресторане, обложившись иностранными газетами, за едой пересказывал последние новости.
Однажды они допоздна загулялись по Риму, а когда поняли, что заблудились, на окраинных улицах не было ни души. В полной растерянности наугад сворачивали куда попало, пока не встретили двух туристов, бойко говоривших по-английски. Слуцкий предложил Твардовскому объясниться с ними, и по удивлённым лицам англичан увидели, что речь русского поэта они не понимают. Оказалось, Александр Трифонович выучил языки «глазами» – на всех говорил одинаково, как на эсперанто. Вышли из положения просто – Твардовский стал писать в блокноте вопросы по-английски, иностранцы там же на них отвечали, помогли писателям вернуться в гостиницу.
Где бы ни оказывались, Твардовский демонстрировал полное безразличие к шедеврам архитектуры и искусства. Даже когда пришли в Сикстинскую капеллу – стоял, как вкопанный, не поднимая взгляда. «А ведь самое интересное наверху, Александр Трифонович», – сказал ему Слуцкий. На что Твардовский лишь пожал плечами: видел, у него есть хороший альбом Микеланджело. Так же безразличен остался он и в соборе св. Петра, и в галерее Уффици. Уже на пути домой, когда, устав от впечатлений, все дремали в вагоне поезда, Твардовский вдруг ожил, встрепенулся, принялся тормошить своих попутчиков, возбуждённо показывая за окно:
– Смотрите – сосны!
– Это не сосны, это пинии, – возразил Мартынов.
– Всё равно сосны! – упрямо буркнул Твардовский.
В этом Александр Трифонович был похож на нелюбимого, но близкого ему Есенина, который одновременно с Маяковским видел и Европу, и Америку, но, в отличие от ВВМ, не написал про то ни строчки – чужая и чуждая ему тема.
Что до отношения Твардовского к собратьям по перу, тут он был ревнив: тех, кто работал в его манере, – не любил, отличавшихся от него – терпеть не мог. Это я и почувствовал интутитивно, когда в день его смерти написал в дневнике, что для развития современной поэзии Твардовский в «Новом мире» не сделал ничего.