Как-то я застала Абрама Ефимовича печальным и рассеянным. Он не напевал, не бормотал себе под нос какие-то свои словечки, расхаживая с кистью возле портрета; он был усталым и молчаливым. Не хотелось проявлять назойливости и расспрашивать, в то же время не замечать его подавленности и не реагировать на это было невозможно.
— Вы сегодня в плохом настроении?
Против моего ожидания он сразу и откровенно сказал мне:
— Чего же хуже? Забраковали моего Калинина!
— Неужели? Но почему?
Абрам Ефимович почти одновременно с моим портретом начал писать портрет Михаила Ивановича Калинина. Писал его с душой, с увлечением — уж очень ему нравился оригинал. Иногда он повторял высказывания Калинина о живописи и литературе, рассказы о его молодости и дореволюционном прошлом и повторял: «умница», «самородок», «интереснейший человек». Михаил Иванович, по-видимому, верил в этот портрет, раз он при своей огромной занятости находил время позировать Архипову.
Портрет предназначался для Кремлевского дворца, а также для массовой красочной репродукции. И вдруг комиссия не приняла этой работы.
— Мне заявили, что портрет не годится, потому что Калинин изображен в темном пиджаке, в белой рубашке с воротничком и при галстуке. Но ведь я его только в таком виде и встречал. И при первом нашем знакомстве и когда он позировал мне, Михаил Иванович носил темную пиджачную пару, белую рубашку и галстук. Вам, даме, я мог предложить выбрать, в чем вас писать: в белом, розовом или голубом. Но мужчина, государственный деятель! Как бы я мог осмелиться предложить такому человеку: «Михаил Иванович, наденьте косоворотку или гимнастерку». А теперь этим «буржуазным» костюмом комиссия мотивирует свой отказ принять портрет! Писать его в поддевке или вышитой рубашке — ведь это была бы фальсификация, фальшь! А они там в комиссии твердят: «Абрам Ефимович, дорогой, золотой, такой-сякой, ведь это пустяковое дело: за два часа вы переделаете пиджак и рубашку с воротничком на наглухо застегнутую косоворотку». Я наотрез отказался, да еще и вспылил, наговорил много лишнего. Я сказал, что портному легко переодеть из одного костюма в другой, а художнику очень трудно. Что ж, они не понимают сами, что ли, ведь и фон, и вся цветовая гамма картины, и колорит лица — все меняется от цвета и формы одежды. Другие складки на шее, другие блики на щеках, даже глаза другие… А главное, ведь Калинин так одевается в жизни, когда беседует с «ходоками» из деревень, с рабфаковцами или с наркомами. Почему же на моем портрете он должен быть «ряженым»? Зачем нам эта демагогия? Ничего не буду менять!
В утешение я рассказала Абраму Ефимовичу, что аналогичная история произошла с портретом Анатолия Васильевича кисти Келина.
Келин обычно приезжал к Анатолию Васильевичу домой рано утром, до отъезда его в Наркомпрос, когда он диктовал стенографистке в своем маленьком рабочем кабинете. Келин написал Анатолия Васильевича на фоне книжного шкафа красного дерева, и этот шкаф был виновен в том, что портрет отвергли. Между тем это был, пожалуй, самый удачный и самый похожий портрет Луначарского.
К моему огорчению, этот пример еще больше расстроил Абрама Ефимовича: он ценил и уважал Келина и возмущался придирками комиссии.
— Помилуйте, как же министру, то бишь наркому, писателю, ученому не иметь книг? А где же их хранить, как не в шкафу? Почему же Анатолию Васильевичу не иметь хороший книжный шкаф? Демагогия, бессмыслица! А мое положение? Теперь мне совестно будет взглянуть на Михаила Ивановича: столько времени у него отнял!
— Но ведь вы не виноваты… Абрам Ефимович, все-таки сделайте уступку: нарядите Калинина в серую рубашку и без галстука.
— Ни за что! Ведь я написал Калинина, каким видел его чуть не ежедневно, для народа, а не для комиссии. Неужели вы не понимаете?
Я понимала, что передо мной необыкновенно искренний человек, горячий и бескомпромиссный. Высказав свои обиды и неудовольствия, он как-то сразу успокоился.
— Вы мне сейчас очень правильно все сказали. Правильно и разумно. Ну, а теперь, пожалуй, займемся нашим портретом. После разговора с вами мне стало легче.
Откровенно говоря, я ничего не сказала ему ни «разумного», ни «правильного» — просто я была молчаливой и доброжелательной слушательницей, и, очевидно, ему в тот момент это было особенно нужно.