Паршенков залезает на верхние нары, и вокруг него сразу же образуется центр вагона. Жаров, умильно заглядывая ему в глаза, заискивает и тянет своим гнусавым голосом:
— Это ты, Миша (уже шестерит, гнида!), первый заметил, что утиральники, а не портянки… Я только вспомнил…
Паршенков густо похохатывает. Любит, когда перед ним лебезят.
— А помнишь, Миша, — продолжает Жаров, — друг у тебя был в распреде, так то друг был! Ой, какой друг…
Жаров полузакрывает свои маленькие глазки и покачивается от умиления перед бывшим Мишиным другом.
Кто-то из кружка Паршенкова вспоминает мраморное пресспапье и изображает перепуганного Борисова.
Паршенков хрипло хрюкает — смеется. Приятно вспомнить. И сейчас же рассказывается еще один случай, когда Паршенков бритвой разрезал четыре мешка у вахлаков: и сам поел, и нам досталось, и гроши были…
Воспоминания в полном разгаре. Все раскрылись, разоткровенничались. Ведь на фронт же едем — погибать, пропади оно все!..
— А я при нимцях в полиции служив, — неожиданно заявляет один из парней второго взвода.
— Та шо ж тут таке? Та и я тож полицай… Абы гроши да харчи…
Вот так так! Вспоминаю Филиппова — вот оно как…
— А нас нимци вагон с водкой один раз разгружать поставилы. Так мы грузилы, грузилы, а сами ящика три пид насыпь пустилы…
Внимательно прислушиваюсь. Оказывается, не одни полицаи в вагоне, а есть и настоящие ребята… вредили немцам…
— А потом тую водку ввечери зибралы да три дни пилы, остальное продалы на базари…
— У нас на гражданке кодла была, — берет слово Паршенков, и все почтительно замолкают. — И у них кодла — человек двадцать. Встретились на реке. Они, суки, против меня атамана своего выслали. Наши стоят, и они стоят. А мы с этим хмырем сходимся.
В вагоне тишина. Перестали жевать, перестали двигаться. Слушают. Говорит Паршенков.
— Он думал — я биться буду. А я не стал. К нему подошел, за кончик носа его взял и бритвой опасной тот кончик отрезал. И тому хмырю той кончик в морду бросил…
Общий крик восхищения, и опять тишина.
— Он охренел, кровью залился и назад. И кодла их подорвала… А ты, сволочь, падло, гад, — внезапно взрывается он, — помнишь, как капнул про меня лейтенанту?
В одну секунду он сбрасывает поперечную доску, установленную между нарами. Какой-то парень из второго взвода, притулившийся на ней, вместе с доской летит на головы сидящих внизу. Там он вскакивает и, держась за голову, — видно, ударился, — убегает в глубь вагона, подальше.
Паршенков, так же быстро, как пришел в неистовство, успокаивается и вдруг замечает меня.
— А этот — ваш Разумовский, как он, не капал? — говорит он, обращаясь к Жарову, а разбойничьи глаза сверлят меня.
Я весь напрягаюсь.
— Да нет, про него ничего худого не скажешь, — неожиданно заявляет Жаров. — А помнишь, Миша… Пронесло. Спасибо Жарову. Не ожидал.
Укладываюсь на досках.
Стучит вагон, гремит вагон: на фронт, на фронт, на фронт…