Утром мы с Миррой выходим из дома и бредем к Сенной площади. Там сворачиваем у черно-золотой церкви на Садовую и вдоль пустых трамвайных путей добираемся до бывшего Пажеского корпуса, где теперь расположен Военный госпиталь № 70 — там живет и работает Лиля.
Мы минуем красивую ажурную решетку Пажеского корпуса и сворачиваем в узкий двор, где находится проходная. Время и день прихода у нас точно обусловлены: Лиля на военном положении, и ее выход регламентирован до минуты.
Вот она. В серой шинели, сапогах. Из-под нелепой ушанки радостные и беспокойные большие, красивые глаза. Мы обнимаемся. Короткий и торопливый диалог:
— Как вы?
— Как видишь, живы.
— Как ты?
— Нормально. Только ночь не спали — таскали раненых.
— А утром?
— Ну что ты! Утром обход, операции, уколы, перевязки… Бегите домой. Я больше не могу. Вот хлеб, вот каша.
Она протягивает нам пол-литровую банку с кашей, собранной за несколько дней, — ее рацион. Обеды и завтраки. Она ест только супы. Все каши собирает в банки и выдает нам по средам и пятницам. Каша в банке многослойна и разноцветна: желтая пшенная, серая овсяная, белая манная. От хлеба мы пытаемся отказаться, но она просит, настаивает, требует. Ради мамы… В глазах и голосе слезы… И мы берем.
— Берегите маму, папу… Берегите себя… Я побежала…
Все. Никакой связи до будущей среды. И ежедневные бомбежки…
Мы с Миррой прячем драгоценную банку, выходим на улицу и думаем об одном: увидимся ли в следующую среду?
(Милые мои сестры! В дни тяжелых испытаний, на грани жизни и смерти, каждая из вас отдавала свои душевные и физические силы для спасения меня от голодной смерти. Каждая жила и действовала в соответствии со своим характером, спецификой своего существа: Лиля — упорно, стоически, бескомпромиссно; Мирра — энергично, изобретательно, рискованно, всё положив в пасть Молоху, вплоть до риска собственной жизнью и безопасностью, — чтобы я жил. Сумел ли я ответить за подаренную мне жизнь?..) Вечер. Мама зажигает найденный где-то в комоде огарок свечи. Как здорово она светит! Ярко и без копоти. На вечер хватит, а дальше снова коптилка.
Звонок в дверь. Мы с мамой идем открывать. На пороге — согбенный, в каком-то рванье, незнакомый старик.
— Вам кого? — спрашивает мама.
— Татьяна Максимовна! Вы меня не узнаете? Грюнбаум…
Старик, покачиваясь делает пару шагов в переднюю. Я приношу свечку.
— Грюнбаум? Михаил Захарович?
— Да, это я… Узнали? Я сам себя не узнаю…
Я стою, не двигаясь. Этот скрюченный старик в рваной женской кофте, с темными пятнами на щеках, с кровью, запекшейся на лысине, из которой торчат клоки седых волос, с вытаращенными безумными глазами — это наш верхний сосед, высокий дородный, всегда богато одетый, всегда надменный Грюнбаум?!
Верится и не верится…
— Татьяна Максимовна! Ради бога! Кусок хлеба… Три дня ничего не ел…
Мама в растерянности.
— Михаил Захарович, проходите, сядьте. Я вам кипятку налью… Но хлеба у нас нет. Мы же все на карточках, так же, как и Вы…
— Татьяна Максимовна! Может, тарелочку супа? Небольшую… Может, корка какая?..
— Нет у нас ничего, Михаил Захарович. Мы тоже голодаем… Вы же получаете хлеб по карточкам. Почему же вы три дня не ели?
— Всё отобрали… Все карточки… Весь хлеб… Всё… Мне не дают ни куска три дня…
— Кто отобрал? — спрашивает мама в ужасе. — Как это случилось? Почему Вы отдали?
Старик вскидывает опущенную голову. Рыдания душат его. Слезы обильно текут по лицу.
Жена… Люська… Я ослаб… Сам за хлебом не хожу… Три дня не дают ни куска… Бьют меня, бьют каждый день… Что б ты сдох скорей!.. Они ушли сейчас… Я спустился к вам. Больше не к кому… Татьяна Максимовна, голубушка…
Дверь захлопывается. Я стою потрясенный… Мама, бессильно опустив руки, не стесняясь меня, плачет…