Канун разгрома
Конец войны. 1945 год. Ликование москвичей неописуемо. Ночью с девятого на десятое мая тысячи людей на Красной площади приветствовали друг друга, незнакомые незнакомых, брали друг друга за руки, под руки, чтобы вместе гулять, целовались, смеялись, плакали. Шатер из скрещенных лучей прожекторов скрывал небо. Фейерверки вздымали фонтаны, снопы, гигантские хризантемы огней. Медленные стаи потухающих звезд уплывали прочь от того места, где они возгорались.
В 1945 году произошло мое воссоединение с отцом. В Боровом под пристальным взглядом мачехи он не очень любил меня. Разговор между мной и Симом открыл мне глаза. Я поняла и простила. Разговаривали мы в 1943 году на Малой Бронной вскоре после моего возвращения из Борового. «Ты любишь отца?» — спросила я Сима. — «Люблю». — «А за что?» — «Жалко его. Он старик». — «Ане кажется тебе странным, что нам не за что любить отца, которого обожает множество людей ? » «Нет, — сказал Сим, — преданность науке и отцовский долг пришли в жесточайший конфликт, когда появилась Марьмиха». — Так мы звали мачеху. — «Единственный выход — признать нас недостойными его заботы и внимания. Высший социальный подвиг: Я тебя породил, я тебя и убью — очень в духе философии отца. До убийства дело не доходило, но изгнать нас — злодеев — из своей жизни он мог, не испытывая угрызений совести. Ясность духа ему необходима для творчества. И Марьмиху нельзя осуждать. Ревность — одно из величайших страданий». Говорилось все это не без юмора. Вздох мачехи в ответ на вопрос отца «где Раиса?» изображен артистически и предельно красноречиво рисует всю глубину моего морального падения.
Отец приехал на юбилейную сессию Академии наук. Праздновалось ее 220-летие. Академиков и членов-корреспондентов награждают по чину, не по заслугам. Выше чин — выше награда.
Враг народа покойный Левитский награжден по ошибке. В отношении Вавилова ошибки не произошло. Он не вошел в число награждаемых.
Множество иностранных гостей. Академия должна показать товар лицом. На приемах в Кремле и в Академии будут Дамы. Среди ученых дам ходили слухи, что Президиум Академии, его хозяйственный отдел, ведающий распределением жизненных благ, выдает дамам талоны на покупку одежды и обуви в академическом распределителе, куда они, не будучи академиками, не вхожи. Ученые дамы ясно понимали, что дело их хана. Очередная потемкинская деревня не для них. Талоны получают приближенные, придворные, купающиеся в лучах хозяйственного отдела Академии дамы. Я готовилась отправиться в экспедицию. Для построения моей теории мне нужна еще одна популяция. Изолированных популяций и линий достаточно. Нужно исследовать еще одну большую, не изолированную. Решено ехать в Закавказье, в долину Риони и ловить мух на гигантских винных заводах города Кутаиси.
Подготовка к экспедиции шла полным ходом. Вся обувь отдана в починку. В лаборатории университета мой друг, молодой художник и поэт Игорь Александрович Нечаев готовит выставку иллюстраций к моим исследованиям. Придут иностранцы на кафедру дарвинизма Московского университета — мы им покажем. Научное общение будет. Банкеты — к чертям собачьим. Вышло, однако, иначе.
Джулиан Гексли — один из самых важных гостей — написал в Президиум, что желает встретиться с двумя учеными: Александрой Алексеевной Прокофьевой-Бельговской и со мною. И мы предстали. Чинили и перелицовывали мы наши костюмы у одной и той же портнихи. Она мастер ставить заплаты и вообще выходить из затруднительных положений. Для всего этого служат «натачки» — ее излюбленное слово, понятие более широкое, чем заплата. Мои брезентовые туфли — единственная обувь, не нуждавшаяся в починке, вполне гармонировали со всем прочим. С весельем и взаимным пониманием поглядывали мы на жалкие туалеты друг друга, отлично понимая, в каком контрасте они находятся с парадными одеждами придворных дам. Александра Алексеевна при всей своей исключительной женственности, к туалетам относилась так же, как и я. Любила приодеться, но всему свое место. Уделяй Гексли внимание одежде, академической показухе был бы нанесен ущерб. Только по одежде самого Гексли было видно, что он не щеголь.
Я очутилась в свите Гексли.
А в Большой театр, где состоялось открытие сессии, билет мне достал кто-то из моих покровителей, не помню кто — Шмальгаузен, может быть, Орбели, Кржижановский? А может быть, отец? Отец был членом корреспондентом Академии. «Вот, в первый ряд партера билет дали, — сказал отец с удивлением. — К чему бы это?» Я сидела на галерке. Когда после исполнения увертюры Чайковского «1812 год» с пушечной пальбой, Марсельезой и гимном «Боже, царя храни» распахнулся занавес сцены Большого театра, стало ясно — к чему. Сцену занимали действительные члены Академии. Иностранные гости в парадных мантиях своих Академий и члены-корреспонденты Академии наук СССР располагались в партере. Ничего злее того фарса, который являла сцена, представить себе невозможно. Как будто для того, чтобы подчеркнуть трагикомичность зрелища, седины, морщины, жирность одних, худоба других, черные шапочки, прикрывающие — чтобы не мерзли — лысины сонма бессмертных, и сами эти лысины утопали в море роз. Розовые розы по одну сторону, белые — по другую.