Обиду Мандельштама на дурацкую характеристику я объясняю только тем, что он органически не переносил, чтобы его воспитывали. Это свойство, вероятно, и является признаком дурного характера, на который до сих пор жалуются его современники. Даже я не пробовала влиять на него и не лезла в воспитательницы, хотя еврейские жены славятся своими талантами на поприще мужеводства. Чтобы показать, как он не переносил воспитателей, я приведу малозначительный, но характерный случай, относящийся к эпохе дружбы с газетой и странной стабильности. В редакцию пришел рапповский критик Селивановский. Ему поручили отыскать Мандельштама и сказать ему, как его на данном этапе расценивает РАПП. Оказалось, что РАПП относится к Мандельштаму настороженно: наконец-то он стал советским человеком (иначе: служит в газете), но почему-то не написал ни одного стихотворения, то есть не продемонстрировал сдвигов в своем сознании. (Почему удивляются китайцам? Изобретатели не они, а мы.) Я никогда не видела Мандельштама в таком бешенстве. Он окаменел, губы сузились, глаза уставились на Селивановского. Он спросил, почему РАПП не справляется, как протекает у него половая жизнь, какие приемы в этой области рекомендуют РАПП и Цека, применим ли здесь классовый подход... Селивановский по-настоящему испугался - я видела это по его лицу. Он хотел что-то сказать, но Мандельштам не позволил. Ему пришлось несколько минут слушать поток бешеных речей, а потом увидеть спину Мандельштама. Селивановский, один из самых мягких из рапповской братии, вероятно, подумал, что Мандельштам опасный сумасшедший. Тем более то, что ему поручили передать, являлось знаком благоволения, а писатели принимали такие знаки почтительно и с радостью. Это было почти предложением сотрудничества, выраженным на языке Авербаха и Фадеева.
Мандельштам сказал еще, что его работа становится общественной собственностью, только когда она напечатана, - "тогда бросайтесь хоть всей сворой" ("Осип Эмильевич, вы называете нас сворой!")... До этого рыться в сознании писателя так же гнусно, как перетряхивать его простыни и проверять, спит ли он со своей женой: "Вы же не спрашиваете меня, живу ли я со своей женой и сколько раз в неделю... А может, нет..." Селивановский пытался что-то сказать, что это буржуазная точка зрения и разговоры о так называемой свободе творчества... Писатель всегда работает в пользу того или иного класса... Но это были отдельные писки, которых Мандельштам не слушал. На слово "творчество" он матюгнулся и ушел в ресторан, зацепив по дороге меня. Я смертно обиделась, что при мне он развел эту непристойность про жену, но он только цыкнул: "Ничего не понимаешь... Заткнись..." Именно обида запечатлела в моей памяти этот разговор. Долго ли я сердилась - не помню. Скорее всего, за обедом он меня развеселил, и мы помирились...
Селивановского мы больше не видели. Думаю, он доложил куда следует об этом "приятном" разговоре. Хоть он и не был зловредной фигурой, "докладывание" считалось обязательным, тем более что Мандельштам назвал в неподобающем контексте некоторые важные учреждения. Селивановский кончил там же, где все или многие: судьба человека не зависела от того, что он думал и говорил.