Вячеслав Иванов призывает к познанию действительности, но его предсказания, на которые он не скупится, следует причислить к полетам фантазии, мечтам и желаниям, к счастью, неосуществимым. Он мечтал воссоединить интеллигенцию с народом и разработал для этого ряд рецептов. Художник, по мнению Вячеслава Иванова, всегда индивидуалист, но должен стать "сверхиндивидуалистом" (очевидно, отголосок "сверхчеловека"). Миф, изобретенный сверхиндивидуалистом, будет не индивидуальным, но общезначимым. "Когда из символов брызнут зачатки мифа", народ, "прирожденный мифотворец", тут же ухватится за них. Соприкоснувшись с мифом в индивидуальной поэзии, народ снова осознает себя мифотворцем и начнет творить новые мифы. "Рост мифа из символа есть возврат к стихии народной", - говорит Вячеслав Иванов, а в другом месте: "Мы возлагаем надежды на стихийно-творческую силу народной варварской души". Где и когда так называемый народ был варваром? Только ошметки столиц могли показаться варварами. Чего только не выдумывали про народ - то он богоносец, то у него какая-то особенная варварская душа...
Вячеслав Иванов надеялся, что "Дионис варварского возрождения вернет нам миф". Русский и германский народы в понимании Вячеслава Иванова принадлежат к варварской дионисийской стихии. (Эти народы показали высокую - неужели дионисийскую? - дисциплинированность в различных штурмовых отрядах и соответствующих учреждениях.) Приятно отметить, что Вячеслав Иванов все же боялся дионисийской стихии: "Дионис в России опасен: ему легко явиться у нас гибельною силой, неистовством только разрушительным". (Я не уверена, что народ, бушевавший в начале революции и требовавший себе земли, чтобы ее засеять, был воплощением разрушительной стихии.) Тем не менее Вячеслав Иванов боялся просвещения больше неистовства и призывал беречь "вещую слепоту" народа. (Почему все так боялись просвещения? К великому несчастью, современная обязательная школа служит чему угодно, только не просвещению. Она, видно, бережет пресловутую "вещую слепоту" и "дионисийскую варварскую душу", ругающуюся в очередях и скандалящую в автобусах и коммунальных квартирах.)
Когда художник встретится с народом, "страна покроется орхестрами и фимелами, где будет плясать хоровод". (Почему единство представляется фантастам в виде хоровода? Неужели они не видели другой, более глубокой сплоченности?) Тогда-то возродится трагедия и мистерия и "воскреснет истинное мифотворчество". Что подразумевает Вячеслав Иванов под мистерией, понять трудно, и еще менее ясен способ возрождения трагедии. Так ли это просто? Дионисийство же для него - некое психологическое состояние, "круг внутреннего опыта", независимый от исповедания. Таков ход, который дает Вячеславу Иванову возможность сочетать дионисийский восторг с христианством. Творчество должно, по Вячеславу Иванову, быть религиозным, но "как эстетик" он считает себя вправе оперировать "религиозно-психологическим феноменом дионисийства". Символисты все ницшеанцы (Ницше, по Вячеславу Иванову, - первый двигатель современной души), и оно-то толкало их на поиски синтеза между христианством и языческими религиями. Дионис оказался с руки еще и потому, что для эллинов он, как бог страда-щий, был ни более ни менее как "ипостасью Сына". Это смешение понятий характерная для девятнадцатого века забава: искали внешнего сходства между религиями, не различая сущностных моментов. Чем обогатились они, соединяя религии природы с религией искупления и Духа? Вячеслав Иванов еще не прочь прибавить к христианству элементы "своеобразно преломленного в его среде пантеизма" ("Предчувствия и предвестия"). Он искал "религиозного синкретизма", и так называемая элита десятых годов прислушивалась к каждому его слову.
Символисты всегда боролись с личностным началом в работе художника, поскольку они были индивидуалистами или, как предлагал Вячеслав Иванов, сверхиндивидуалистами. От них же и пошла тяга к "большой форме". В совете Гумилева молодой Ахматовой писать баллады я вижу отголосок этой моды десятых годов. Сам Гумилев за это сильно поплатился, особенно в ранних книгах с их зачатками фабульности. Отход от христианства расшатывал отношение к личности, и это остро сказалось на понимании роли художника в обществе. Общественное положение художника как частного лица, чью работу общество может принять или отвергнуть, уже не удовлетворяло символистов. Они искали новых способов укрепить положение художника, найти для него место в стране, покрытой "орхестрами и фимелами". Здесь-то и возникло слово "заказ", с такой охотой подхваченное в двадцатых годах "деятелями искусств" всех направлений, особенно символистами и их прямыми преемниками футуро-лефовцами. Все они помнили идеи Вячеслава Иванова насчет роли художника и его пропаганду заказа. Художник, он же "теург, пророк, носитель откровения", оказывается, "нуждается в заказе не только вещественно, но и морально, гордится заказом и, если провозглашает о себе подчас, что "царь" и, как таковой, "живет один", - то лишь потому, что сердится на... не идущих к нему заказчиков". Вячеслав Иванов считал, что эпоха, в которой он жил, - критическая, Каинова, но ждал приближения "органической эпохи" с расцветом мифотворчества. В десятые годы "органическое" было одним из самых ходовых слов и означало "связанное с народом, имеющее с ним общие корни, внедренное в его глубины". В удешевленном варианте советского искусства оно вернулось сначала как "искусство для народа", а потом "народное искусство", тождественное с партийным искусством, поскольку партия представляет собой народ. Двадцатые годы были отданы на поиски "стиля" народного искусства от лефовских плакатов до "призыва ударников в литературу", придуманного РАППом[1], а потом утвердился найденный стиль - социалистический реализм. Художник же стал, по предсказанию Вячеслава Иванова, "ремесленником веселого ремесла" - исполнителем "творческих заказов общины". Поскольку у общины денег нет, заказ получался у государства, но-давался он, конечно, от имени народа.
Предвидя идиллическое будущее, Вячеслав Иванов мечтал об единомыслии. Зритель в эпоху дионисийского разгула трагедий и мистерий "затеривается в единомысленном множестве". Единомыслие действительно было достигнуто, но добилась его не элита с ее гордыми мечтами, а революционная интеллигенция, победители, сумевшие обуздать мысль и личность. "Орхестры и фимелы" обернулись самодеятельностью, которая особенно хорошо прививалась в лагерях, потому что освобождала от тяжкого труда. По свидетельству Марченко, сейчас положение изменилось: самодеятельностью и хоровым пением занимаются только "полицаи", остальные предпочитают тяжкий труд. Мы долго хвастались тиражами книг, считая большой тираж признаком народности, а сейчас книги вроде как перестали раскупаться. Один только Кочетов вызывает сенсацию не меньшую, чем хороший детектив на Западе. Может, ловкий сыщик из полицейского романа - это и есть современный миф?