Недавно до меня дошел сентиментальный рассказ Чуковского о роли Горького в попытках спасти Гумилева[1]. По словам Чуковского, Горький моментально рванулся в Москву к Ленину, а по возвращении в Ленинград с приказом освободить Гумилева узнал, что Гумилев уже расстрелян. От горя у Горького сделалось кровохарканье. Произошло это в Доме искусств на Мойке в присутствии многих свидетелей. На случай, если Чуковский или его слушатели записали эту брехню, цель которой обелить Горького, сообщаю со слов Ахматовой, Оцупа и многих других, которые были тогда в Петербурге, что Горький, оповещенный об аресте Гумилева Оцупом, обещал что-то сделать, но ничего не сделал. В Москву он не ездил. Никакого приказа об освобождении от Ленина не было. Про трогательное кровохарканье я услыхала только сейчас, а лет сорок с лишним назад Мандельштам при мне говорил с Чуковским о гибели Гумилева. Тогда Чуковский поддерживал общую версию: никто ничего не сделал, никто пальцем не шевельнул, и все произошло так быстро, что даже не успели повздыхать... Люди погибали так легко и в таком количестве, что никто не успевал пролить слезу, вздохнуть или помянуть их добрым словом. С начала тридцатых годов вошло в обычай поносить погибших, так что о слезе и речи не было. Как будет дальше, неизвестно.
Эренбург и Чуковский считали, что защищают достоинство литературы, приписывая писателям спасение своих собратьев или, как в случае кровохарканья, по крайней мере, некоторый минимум чувств. В этом отголоски культа литературы и носителя литературы - писателя. Литература достаточно позорно себя зарекомендовала, чтобы такими мерами удалось спасти ее достоинство. А время у нас действительно культовое. Культ отшельника, прожившего жизнь на модном курорте, только частный случай миллионов культов так называемых деятелей, чем бы они ни занимались, в нашей стране. В крайнем случае культ осуществляется одной женой, восхваляющей каждый поступок мужа. Униженный и оплеванный человек, нуль в общественной жизни, не смеющий додумать своих мыслей, а еще чаще чурающийся всякой мысли, лишенный семьи, детей и домочадцев, даже если у него есть жена и дети, послушно голосующий "за", не знающий, куда запрятать свой стыд, не способный взмолиться "помоги моему неверию", потому что утратил даже самое смутное представление о вере, жаждет восхваления и оправдания своего поступка. Мне думается, что это явление не только наше, но всех стран европейской культуры, утративших основную мысль, на которой строилась жизнь, только у нас это особенно бросается в глаза, потому что степень унижения человека больше, чем где-либо. Человек не стал тверже всего на земле, а "мужи" служат в строю и повинуются начальству. Свое мужское достоинство они обретают, слушая восхваления женщин. Я недаром смеялась над верой Мандельштама в дружбу "мужей", которым "только в битвах выпадает жребий". Мы стояли на пороге нового века, когда "мужей" не стало.