Рассказы о Брюсове носили другой характер: шалили не школяры, а сам мэтр. Однажды - до меня - Брюсов зазвал Мандельштама в свой служебный кабинет (не знаю, где он служил на самой заре советской власти) и долго расхваливал стихи, находя в них все качества. Фокус заключался в том, что, обильно цитируя для иллюстрации своих похвал, Брюсов ни разу не произнес ни одной строчки Мандельштама. Расхваливая его, он цитировал киевского поэта Маккавейского, чудака, вставлявшего целые латинские фразы в свои ученые стихи... Мандельштам молча выслушал Брюсова, горячо поблагодарил за внимание и похвалы и ушел, не показав виду, что удивлен или рассержен. По-моему, он был не рассержен, а только удивлен: ведь для этой десятиминутной игры Брюсову пришлось выучить наизусть с полсотни трудных и плохо запоминающихся строк. Забава была в стиле десятых годов, но стоила ли овчинка выделки?
О другом фокусе Брюсова мы узнали от свидетелей, сидевших вместе с Валерием Яковлевичем в комиссии по распределению академических пайков[1]. После возвращения из Грузии добрые и унылые марксистские дядюшки, Коган и Фриче, возбудили ходатайство о предоставлении Мандельштаму академического пайка. Дело происходило накануне нэпа или в самые первые дни, когда открылось два-три магазина с неслыханно высокими ценами. Название первого магазина было "Эстомак". Чем торговали в "Эстомаке", я не знаю - люди еще жили пайками. Брюсов насторожился, услыхав имя Мандельштама как претендента на паек и добился - не без труда, - чтобы ему предоставили паек второй категории. Интересно, как он этого добивался, - Брюсов сделал вид, что принимает поэта Мандельштама за юриста-однофамильца, одного из деятелей кадетской, кажется, партии. (С его женой я встретилась в очереди в Бутырскую тюрьму - его забрали из больницы, где он лежал с тяжелым заболеванием сердца.) Брюсов, большевик, не мог допустить, чтобы деятелю буржуазной партии дали паек первой категории... Кроме того, по утверждению Брюсова, Мандельштам - человек богатый, с одной из лучших в Москве библиотек (у Мандельштама в то время была одна-единственная книга - "Столп и утверждение истины"[2])... Темные люди, сидевшие в комиссии, разумеется, верили Брюсову, двое или трое понимавших, в чем дело, пытались их разубедить, но ничего не вышло... Они-то и уговаривали Мандельштама подать заявление о пересмотре, но про шалости Брюсова не поминать, чтобы их не обвинили в разглашении тайн заседательской комнаты. (Мы требовали отмены всякой тайной политики, в частности в международных делах, - и показали образцы скрывания решительно всего, каждой детали и мелочи. В сущности, сейчас - в 1970 году - небольшие недоразумения между кучкой интеллигентов и правительственными кругами, которые кончаются лагерями со строгим режимом, сводятся только к одному: нам запрещено выдавать "народные" тайны, то есть говорить о преступлениях против народа, которые были совершены в прошлом, совершаются в настоящем в меньшем масштабе - и будут совершаться в будущем, но еще неизвестно, в каком масштабе.)
Узнав о проделке Брюсова, я по молодости лет возмутилась, что у меня вырывают изо рта кусок мяса и кулек крупы, а Мандельштам только позабавился поведением Брюсова: какая энергия!.. На меня он цыкнул, объяснив, что со стороны прославленного мэтра такая выходка является весьма лестной. Заявления он, конечно, подавать не стал. К тому же его возмутило, что применялся классовый принцип - не давать адвокату...
Видела я Брюсова один-единственный раз - в очереди за посылками Ара[3] для ученых и деятелей культуры. В оборванной толпе тех уже не очень голодных лет он выглядел пристойно, но чересчур старомодно и подчеркнуто официально. Во всей одежде - шляпе, галстуке, перчатках, навакшенной обуви - был устарелый и нелепый дендизм. Среди стариков, стоявших в очереди, Брюсов выглядел бы обыкновенным папашей - ему минуло лет пятьдесят или вроде, - если бы не испитой вид и брюзгливое выражение. Мандельштам почтительно поклонился, Брюсов пожал ему руку... Он что-то сказал.
Сейчас мне кажется, будто он спросил, какими судьбами Мандельштам очутился в этой очереди. Скорее, он выразил это не словами, а мимикой. Брюсова пропустили вперед, и, когда очередь дошла до него, произошла заминка: полагалось расписаться под официальной формулой - посылку получил и благодарю... Брюсов счел унижением национального, что ли, или своего брюсовского достоинства поблагодарить Ара за банку бледно-белого жира и мешочек муки. В очереди сдержанно сердились за задержку и повторяли, что Ара вовсе не обязана нас подкармливать и что от благодарности язык не отсохнет.
Мандельштаму почему-то понравилось упрямство Брюсова, по-моему, бессмысленное. Он любил строптивых людей и с любопытством следил за спором. Не знаю, как он разрешился, но Брюсов ушел с посылкой. Быть может, покуражившись, он все же подписался под благодарственной формулой, а не то барышня, выдававшая посылки, сама что-нибудь чиркнула из уважения к почтенному мэтру. Из аровской муки я пекла на примусе оладьи. Мне и сейчас иногда хочется испечь оладьи, хотя я не понимаю, как мы избежали заворота кишок. Вся молодость прошла у шипящей сковородки, где пеклись или жарились черт знает на чем сыроватые лепешки из муки с прибавкой горсточки соды для всхожести. Вариант - перепечки, те же лепешки, но без всякого жиру на железном ободке печки-времянки. Удивительно вкусная еда, особенно в голод, когда обостряются все вкусовые ощущения.