Но как ни трудно тогда, жилось мне в Лондон, я все-таки по мере возможности продолжал защищать те же идеи и преследовать те же планы, с которыми в 1888 г. я приехал из России в Женеву. Мне и тогда приходилось плыть не по течению, а против него. Я по-прежнему боролся с теми, что партию ставили выше родины и не видели в какую пропасть ведут нас реакция с одной стороны и проповедь социальной революции — с другой.
В результате этой борьбы с некоторыми эмигрантскими течениями у меня сложились острые отношения со многими из видных эмигрантов, а с некоторыми даже враждебные. Но у меня было много и явных и тайных друзей.
Теплое отношение к себе я встретил в Лондоне со стороны Степняка, а потом Волховскаго, Чайковского, Кропоткина, не смотря на наши некоторые разногласия.
Лично я высоко ценил Степняка и Волховскаго, у нас были прекрасные отношения и я всегда был их открытым сторонником. Оба они прекрасно относились к "Свободной России", но острота моей постановки вопросов, что так часто ставило меня во враждебные отношения с очень многими эмигрантами, заставляло и их, по крайней мере, открыто не быть со мной и по отношение ко мне они по большей части были только тайно сочувствующими друзьями-Никодимами.
Аналогично враждебное или, по крайней мере, отрицательное отношение приходилось встречать со стороны эмиграции и Степняку, и Волховскому — именно за их сочувствие тем идеям, которые защищала "Свободная Россия". Но общее отношение эмиграции к обоим им было, конечно, менее острое, чем по отношение ко мне. Было это, может быть, потому, что оба они избегали открыто выступать против своих политических противников, эмигрантов, и вообще старались не поднимать в печати острых вопросов, как это часто считал нужным делать я.
Степняк работал главным образом среди англичан и по большей части был как бы в стороне от русской эмиграции. Кроме того, у него было большое революционное прошлое и оно ставило его в исключительное положение среди эмигрантов.
Волховский подвергался большим нападкам чем Степняк. Вообще же его любили и глубоко уважали, но многие отрицательно относились к его взглядам на революционные вопросы и часто жестоко на него нападали. Волховский чувствовал это враждебное к себе отношение, и ему иногда, видимо, было тяжело его переносить.
Такие враждебный отношения были, в то время довольно обычным явлением между эмигрантами. Скажу для справедливости, что такая же борьба тогда велась не только заграницей между эмигрантами, представителями разных политических течений, но и в России, — и не только в то время, — да и не только среди русских! Эта борьба между близкими, соперничающими партиями — обычная вредная болезнь всех вообще политических партий всех стран и всех времен.
Я очень часто говорил с Волховским по поводу тогдашней борьбы среди эмигрантов. Особенно мне памятен с ним один мой разговор.
У Волховскаго была большая квартира, в несколько комнат. Жил он один, и я иногда оставался ночевать у него.
Однажды, когда его не было, я пришел к нему и лег спать. Когда же потушил огонь и стал уже дремать, я услышал, как он возвратился к себе с целой компанией. Они весело разговаривали между собой, но так как между пришедшими были некоторые, кого я не хотел видеть, то я не вышел из своей комнаты и под их разговор я заснул.
На следующий день я долго не просыпался и Волховский стал меня будить.
— Вставайте, Львович! Идите чай пить! Уже поздно! Я как будто с каким-то испугом схватил его руку, крепко ее сжал и несколько раз повторил ему:
— Так это вы? это вы?
Волховский с изумлением спросил меня:
— Да что с вами?
Я продолжал крепко жать его руку и проявлял необычную для меня экспансивность.
Волховский, хорошо знавший меня, был поражен моими восклицаниями и все спрашивал, что с Вами?
Я ему рассказал необычный свой сон, от которого все еще не мог отделаться.