О «Барселонской прозе»
Название — пышное беззаботно, с аллитерацией как бы случайной; намекает на некий каприз обстоятельств, обращенный в жанровую авантюру: скучно было в Барселоне, и захотелось отчего-то русских книг — и не нашлось ни одной, — пришлось написать самому...
Вообще, — на первый, поверхностный взгляд постороннего — случай типичный: послеполуденный, так сказать, отдых филолога. Что-то вроде мостика с беседкой в личном ботаническом саду — ученым ничто человеческое не чуждо, и даже отчасти жаль, что не достроен.
Не знаю, понимал ли сам Ефим Эткинд, что «Барселонская проза» — самое значительное его сочинение — и единственное, которое забудут не скоро (научные работы — в другом измерении, да и не мне о них судить).
Наверное, очень долго не забудут — по крайней мере, до тех пор, пока главный сюжет двадцатого века — верней, роковая и постыдная тайна человеческой сущности, этим сюжетом непоправимо явленная, — не перестанет мучить людей.
Эту книгу заказала Ефиму Эткинду его судьба — поставив его в центр сюжета — центр сюжета в нем поместив — как бы назначив его контрольной особью в грандиозном эксперименте Неизвестного Исследователя (знать бы, кто Он и какую преследовал цель...).
Ефим Григорьевич принадлежал к первому поколению советских людей (то-то тема «ровесников Октября» не дает ему покоя) — к первому подопытному поколению — и был в нем из лучших: просвещенный, храбрый, великодушный, веселый. Религией поколения был, несомненно, «социализм с человеческим лицом» (словосочетание позднейшее; а, скажем, в тридцатые годы воспринималось бы как нелепая тавтология). Ефим Эткинд был очень похож на этот социализм; собственно говоря, только в интеллигентах вроде него (как многие персонажи «Барселонской прозы») данная идея осуществилась.
Он не уклонялся от опасностей — не уступал соблазнам — неутомимо работал — и безусловно заслужил спокойствие личной совести, равно как и житейский успех. Катастрофа, разломившая его жизнь, оттого и обидела его как нестерпимая несправедливость, что до гражданской казни он был человек хотя и порядочный, но советский и верил — и даже, казалось, на опыте, на собственном опыте убедился! — живым примером служил! — что это не оксюморон.
И не разуверился. И толпа предателей из «Записок незаговорщика» не разубедила. Сколько бы уродливых ничтожеств ни наплодил социализм реальный, — каким позорным и кровавым ни вышел исторический итог, — не все виноваты и не все жили зря,— ну чем виноват Ефим Эткинд, что таких, как он, было слишком мало?
А все же не без тревоги вглядывался он уже издалека в рисунок этой роли — роли порядочного человека в государстве подлом — кровожадном и лицемерном.
Вся «Барселонская проза» мечется вокруг этих строчек Иосифа Бродского:
... Лучшие среди них были и жертвами и палачами.
Ефим Эткинд то оспаривает эту ужасную мысль, то соглашается с нею, — и никогда не позволяет себе додумать ее до конца. Довольствуется поправкой: советское общество делилось на палачей и жертв, но не без остатка: в аккурат между ними помещалась прослойка из интеллигентов, создававших культурные ценности, в частности, — искусство художественного перевода... Ни о каком соучастии не может быть и речи — в области балета, например, или, скажем, в шахматах мы сопротивлялись режиму до последнего патрона.
Но как соблюсти благородную осанку при свете факта, что за стеной, украшаемой художественными переводами, работала — неуклонно перевыполняя план и наращивая производственные мощности — фабрика смерти? Подтянуть хору скудоумных: «мы не знали... мы не понимали... мы верили...»? Подыграть агрессивной ностальгии негодяев: дескать, в нашу с ними эпоху — да, гнусную! но все равно прекрасную! — потому что все равно нашу! — посторонним вход воспрещен? Или просто попотчевать потомков притчей о доблестном Гражданине, «который остался патриотом страны, каков бы ни был ее строй», «что бы в ней ни творилось»?
Все это испробовано в «Барселонской прозе». Будь это и в самом деле книга воспоминаний, любая из этих концепций загубила бы ее.
Но это действительно проза. Книга новелл, использующих отточенную повествовательную технику. Одна из лучших — «Так мы жили» — дает (подозреваю, что непреднамеренно) ключ ко всему замыслу, а верней сказать — бросает луч. Потому что эта книга о других — на самом деле автобиография Большого Страха — история рабского сознания — детского навсегда. Тут почти сплошь ситуации над пропастью — на тончайшем льду — на грани, где от человека не зависит, кем он станет в следующую секунду — палачом, предателем, ничем... Тут автопортрет дан галереей двойников — павших, падших... Кто спился, кто спятил, кто окаменел.
А Ефим Эткинд уцелел — и вникает в участь остальных с веселым состраданием, отчасти свысока... Он бывает простодушен: пренебрегает иррациональными мотивами, — он бывает несправедлив: пристрастно снисходителен к какому-нибудь Дудину, пристрастно суров к Солженицыну. Это неважно — читатель разберется, кто солдат, а кто лакей. Об одном недоразумении сказать следует: странно, по-моему, пенять Давиду Прицкеру (в новелле «Другой»), что он, видите ли, общим друзьям излагал ту же версию некоего события, какую они с Ефимом Григорьевичем приготовили для начальства; отчего не допустить, что Давид Петрович просто не доверял общим друзьям или отчетливей представлял себе возможности начальства? Да, слишком дорожил своей работой, желая тоже оставаться в прослойке между палачами и жертвами, — но разве только потому, что был «другим» — был евреем? Хотя, конечно, русский советский интеллигент-еврей — персонаж плачевный... Но и потешный отчасти: когда так добросовестно обслуживает «гнусную и прекрасную» машину своего уничтожения. Однако в этом пункте чувство юмора гаснет.
К сожалению, перед нами только эскиз книги: автор ее не достроил. Точка поставлена не автором, а его смертью...
Вслед за «Софьей Петровной» Лидии Чуковской, за «Рычагами» Александра Яшина, за «Случаем на станции Кречетовка» Александра Солженицына «Барселонская проза» Ефима Эткинда — еще одна попытка вменяемого очевидца («включенного наблюдателя», уточнил бы психолог) рассказать, что бывает с нравственностью, когда государство лишает людей разума. Еще один отчет из бездны. Меморандум песчинки об оползне.
Самуил Лурье