Осенью мы сняли квартиру у Никитских ворот и поселились впятером — все острогожцы.
В Москве, где церковь Студита стоит,
Где ветхий дом попа дрожит
От звона колокольни старой.
Коммуна наша основалась…
У каждого была своя комната. Было взято пианино напрокат, и зиму мы прожили дружно и весело. В октябре приехала матушка к нам в гости, и это происшествие было необычайное и для нее, и для нас. В жизни она продолжала идти с нами. К этому времени она уверилась уже совершенно в том, что «ученые люди» — люди вовсе не плохие, не гордые и не страшные, и что жить с ними и по ним проще, человечнее, интереснее. Она поняла силу предрассудка в прежнем быту и с нами боролась с ним в нашем провинциальном болоте, оставаясь, однако, верна себе в одном — это в своей нерушимой вере в Бога и в церковь. А мы и не посягали на это. Мы могли быть равнодушны к церкви, но с Богом никто из нас не порывал, и она видела это. Если я иной раз и прикуривал ей папиросу от лампадки, она говорила: «Господи, не поставь ему это во грех!» Но: она знала, что при первой же возможности я свезу ее на ту или иную церковную службу и буду стоять за ней, пока она сама не устанет и не пожелает поехать домой.
С осени всю зиму я слушал курс русской истории, который читал по субботам от одиннадцати до часу В.О.Ключевский. Читал он в так называемой «Богословской» аудитории, самой большой в университете, где перед ним от девяти до одиннадцати читал богословие профессор Елеонский. Так как на Ключевского попадать было трудно, то народ собирался заранее и выходило так, словно переполненная аудитория слушала Елеонского. На самом же деле аудитория жила своей жизнью, да его и не слышно было; он сам, время от времени останавливая шум, говорил: «Не шумите! Я сам себя не слышу, а вы шумите». Но вот он кончал, и вся масса собравшихся провожала его аплодисментами. Он, бедный, не обижался. Придерживая на груди наперсный крест, он ласково раскланивался и медленно шел к выходу.
Василия Осиповича встречали овациями. Поблескивая очками, склонив голову набок, он терпеливо ожидал тишины, опершись одной рукой на кафедру. Был он небольшого роста, сухонький, седенький, с длинными жиденькими волосами с зачесом назад, с маленькой бородкой и усами. Глаза его, остро и пытливо, смотрели в себя и в толпу. Наступала мертвая тишина. Аудитория полудышала. Пауза. И тихим голосом начинался изумительный показ истории в лицах. Тут проходили «Тишайший» со своим собинным другом Патриархом Никоном, Петр I за пирушкою в Кронштадте, царь-девица Елизавета Петровна с Разумовским, матушка Екатерина… И каждый говорил своим языком и своею манерою; языком, конечно, своей эпохи, образным, выпуклым, живым. Это была неподражаемая передача того, чему, казалось, Василий Осипович сам был свидетелем. Это была тончайшая игра ума, глубокого знания, проникновения в эпоху и, конечно, таланта, исключительного, самобытного таланта.
В начале декабря, как полагалось, все разъехались, а я остался держать экзамены на третий курс. Не выходя из пустой квартиры, с раннего утра до полуночи осваивал я курс нормальной анатомии.
Все отделы ее были уже пройдены за эти два года, а все же работа была колоссальная. Только свалив с плеч анатомию, поехал я домой, чтобы тут же после праздников вернуться обратно.